Другой важной и более оправданной особенностью использования формулы «закон есть закон» является признание ее необходимейшим условием нормального общения в нормально организованном человеческом (политическом, трудовом, имущественном) общежитии, своего рода краеугольным камнем в громадном здании государственности и неотъемлемым атрибутом повседневного правового общения.
Существенное значение в концепции Остина имеет трактовка права в строгом смысле слова. Право в строгом смысле устанавливается для разумных существ другим разумным существом или существами — таковы законы, установленные богом (божеское право), и законы, установленные людьми. Но среди второй категории не все можно безоговорочно отнести к праву в строгом смысле (позитивному праву), например правила, установленные лицами и учреждениями, не являющимися суверенами. К этому же разряду Остин относит правила, установленные общественным мнением (к их числу он относит и нормы международного права), а также правила моды, правила этикета и законы чести. Остин называл все эти разновидности нормативного регулирования термином «позитивная мораль». Таким образом, право в широком смысле включает в себя богооткровенное право, позитивное право и позитивную мораль. Между позитивным правом и моралью, а также религией существует не близость и не сходство, а противоречие. И это должен учитывать всякий законодатель. Противоречие с моралью не лишает право его качественных свойств, даже если оно подвергается критике с моральных позиций или испытывает ограничительное воздействие со стороны последней.
Наиболее характерным для позиции Остина в этом вопросе было то, что он резко и твердо разводил право и мораль; вопрос о морально должном, о приведении сущего в соответствие с этим долженствованием Остином полностью не снимается, но только выносится за рамки практической юриспруденции. Таким образом, право обособляется от морали ради того, чтобы предметом юриспруденции было исключительно позитивное право — вне всякой зависимости от того, хорошее это право или плохое, несовершенное. Оценки этого рода, по мнению Остина, удел этики или законоведения, но отнюдь не правоведения.
Естественно, что в своем обсуждении предмета юриспруденции и сферы права Остин не мог не коснуться вопроса о правотворческой роли судей и суда. Он склонялся к тому, что и решения суда следует воспринимать как часть права в том случае, когда они признаются в качестве таковых сувереном (т. е. судебные решения становятся прецедентным правом как бы с молчаливого согласия суверена).
Связав природу права с приказом (волей) фактически правящей в обществе группы лиц или одного правителя, Остин тем самым легитимировал правотворчество любой власти («кому подчиняются, тот и суверен»). Б XX в. такой подход был использован самыми недемократическими, антиправовыми и негуманными политическими режимами, правда, за пределами Англии.
Международное право, как известно, нельзя рассматривать как команду суверена, снабженную санкцией. На этом основании Остин относил его к разряду не позитивного права, а к области «позитивной международной нравственности», правила которой распространены среди цивилизованных наций, хотя при этом у каждой из них свои собственные туманные представления относительно того, какими должны быть понятия этой международной нравственности
Со временем взгляды Остина на природу права и его взаимосвязи с другими областями жизни, судя по всему, изменились, и он неоднократно объявлял о своем желании написать новый труд о предмете юриспруденции уже под названием «Принципы и отношения юриспруденции и этики». Вслед за некоторыми социально ориентированными позитивистами, последователями А. Сен-Симона и О. Конта, он высказывал свои предпочтения в пользу правления элиты знания. Вероятная трудность, с которой он столкнулся, была связана с его обособлением права от морали, что влекло за собой и обособление «сознания свободы» от позитивного права. В результате, как отмечает исследователь его творчества У. Моррис, «праву так просто стало оставаться одному с имиджем собственной (чистой) позитивности». А в этой ситуации творцу права (т. е. суверену государственной власти) уже ничего не остается, кроме как безотчетно следовать мотиву, который Т. Гоббс приписывал Левиафану, — «заполучив власть, желать еще и еще, и так до самой смерти».