К одним женщинам возникает более сильное влечение, чем к другим, и этот факт, согласно представлениям рассматриваемой эпохи, не объясняется только правильностью черт. Одним из первых к этой теме обратился Золя. Его новаторство в том, что он впервые называет и детально описывает то «лихорадочное желание», которое вызывает Нана у мужчин. Возбуждение сразу приобретает в глазах общества право на существование. Золя описывает влечение во всех подробностях, прослеживает все его трансформации и степени интенсивности, вплоть до конечной стадии – безумия графа Мюффа де Бевиля: «охваченного и одержимого желанием… остаться погруженным в ее плоть навсегда»996
. Все это – попытки дать внятное словесное определение скрытой силе сексуального влечения с точки зрения только зарождающейся психологии. Сексуальность выходит из-под запрета, в чувственной сфере появляется раскрепощение, и уже в конце XIX века удовольствие – различные способы его испытывать – становится не только правом, но обязанностью каждого человека: «стремление к чувственным наслаждениям рассматривается как высочайший и священный долг»997. Кроме того, здесь возникает известная трудность: как описать этот новый аспект красоты, не имеющий границ и покрытый тайной? Как, например, охарактеризовать то, что отличает Нана от других, если в ее внешности нет ничего особенного? Вечная загадка, приблизиться к пониманию которой пытаются при помощи слов, выражающих желание. Появляются и новые страхи, в плотских утехах усматривают опасность, их считают «растлевающими общество»998: Золя, например, сравнивает Нана с «золотой мухой», которая очаровывает и доводит до отупения мужчин и «отравляет людей одним лишь прикосновением»999. Анализ сексуального желания возрождает страхи, связанные с искусственным усилением женской красоты, – только теперь опасаются не хитростей и уловок, превращавших женщину в чертовку, но оружия более «природного» характера, той тайной силы, источника чувственности, что способна довести мужчину до полной катастрофы. Традиционное представление об опасности чрезмерно отшлифованной красоты сохраняет актуальность и в новую эпоху, когда униженное положение женщины интуитивно связывается с тем, что она в любой момент может ускользнуть от покровителей.В сексуальном влечении обнаруживается плотская, физическая сторона, то необъяснимое, воздействующее на человека свойство, которое в отдельных путеводителях по Парижу называется (довольно тривиально) – «запахом женщины»1000
, а в некоторых описаниях преобразуется (и в этом преобразовании прослеживается беспомощность перед описываемым феноменом) в «природу», скрытую во внешнем облике: в бедрах, поясничном изгибе, волосах (например, в небрежно «распущенных кудрях Венеры»1001, украшавших Нана). На начальных порах эта красота подчинена мужскому удовольствию как «объект», «вещь», а не как «свободный субъект». Мужчина стремится насытиться этой красотой, опекает ее, вместе с тем трансформируя зрительное ее восприятие.Итак, тело обретает новую силу: в особенности символизирующие интимное пространство волосы, таинственность и роскошь которых обыгрываются в их бесконечном собирании и распускании. Уже у Бодлера шевелюра связывается с мечтой о новых горизонтах, о «длинных мачтах, огнях, парусах»1002
. У Золя – с представлением о жизненной силе: светлые локоны Нана, «собранные»1003 в шиньон для выходов в город, «развевающиеся» по ветру на скачках, «распущенные»1004 и похожие на гриву во время частных свиданий, встряхиваемые «над серебряным тазом»1005, когда Нана освобождает их от «длинных шпилек, ударявшихся с гармоничным звоном о блестящий металл»1006. Густые, тяжелые, «струящиеся»1007 кудри занимают важное место во всех видах репрезентации женского тела конца XIX века: в романах Гонкуров, где «волосы волнами»1008 огибают шею; на полотнах Тулуз-Лотрека, где изображены причесывающиеся танцовщицы и натурщицы; на плакатах Альфонса Мухи, Поля Бертона, Эжена Грассе, где пряди волос разлетаются по всему рисунку1009. О том же пишут в журналах 1900 года: «Подлинная красавица непременно должна обладать густыми и роскошными волосами»1010.К концу XIX века, когда плотское влечение получило право на существование в обществе, нагота перестала восприниматься как нечто исключительное. Банализация наготы, в свою очередь, создала необходимые условия для изменения представлений о телесных формах.