Эдип велит найти последнего свидетеля — старого слугу Лая, которому приказали умертвить младенца–царевича. А сам тем временем рассказывает Иокасте, как до прибытия в Фивы он встретил на перекрестке дерзкого старика на колеснице, который не хотел уступить ему дорогу. Старик хлестнул Эдипа плетью, а тот в приступе ярости поверг наглеца наземь и без труда расправился с его рабами. Что, если этот убитый старик и Лай — одно лицо? Но все же Эдип продолжает еще надеяться. Быть может, это — ошибка, совпадение? Он готов ухватиться за любую возможность. Иокаста утешает его, напоминая, что сын ее и Лая погиб еще в младенчестве.
Теперь ждут старого пастуха. А тем временем речитатив хора звучит как погребальная песнь:
Зритель уже готов к катастрофе. Перед ним Эдип — мечущийся, страдающий, страстно желающий доказать себе свою невиновность. Между тем он уже обречен.
На мгновение тучи рассеиваются. Из Коринфа прибывает вестник, который сообщает, что умер Полиб — отец Эдипа. В несчастном царе вновь оживает надежда. Он объясняет гонцу, что бежал из Коринфа, потому что ему было предсказано, что он убьет отца и женится на матери. Но раз царь Полиб умер своей смертью, то бояться нечего. Правда, еще жива мать… Но тут вестник, думая утешить царя, открывает ему тайну: Эдип не родной сын коринфской четы — он был найден ребенком в лесу и усыновлен Полибом… От надежд не остается почти ничего. Окончательно уничтожит их старый пастух, готовый уже предстать перед Эдипом.
Напрасно Иокаста умоляет мужа прекратить расспросы; в ослеплении он как бы забывает об опасности, которая кроется в признании очевидца. Он надменно заявляет, что не стыдится низкого происхождения:
Увы! Это последние слова Эдипа–царя, больше он не будет говорить как власть имеющий. Сейчас он узнает, какая «мать» ему Судьба, и родится новый Эдип: Эдип–преступник, Эдип–человек, искалеченный Судьбой.
Угрозами вырвано признание у пастуха. Да, он, Эдип, был сыном Лая, тем самым, которого тот решился умертвить, боясь исполнения пророчества.
«Горе, горе! Я проклят!» — кричит обезумевший царь. Но Судьба готовит еще один удар: Иокаста повесилась во дворце. С воплем врывается Эдип в спальню жены–матери и застежками ее пояса выкалывает себе глаза: он не хочет больше видеть ни людей, ни солнца, он просит увести его, спрятать.
Аполлон отомстил за пренебрежение к его пророчеству. О, зачем не был Эдип убит ребенком? Зачем чужая жалость спасла его? Он — сын, он — и муж, дети его — его братья. «Нет, нет! Нельзя об этом говорить… Из людей не вынес бы никто моих страданий».
Весь этот кошмар отцеубийства и кровосмешения усугубляется для него мыслью о скверне, влекущей за собой проклятие. Но он
В последних сценах трагедии перед зрителем уже не гордый и вспыльчивый властелин, а согбенный слепец, погруженный в тихую скорбь. Он уходит из города как зачумленный. А хор говорит о тщете человеческого счастья, о непрочности жребия смертных, о всевластии Судьбы, которую не может преодолеть никто, даже победитель Сфинкса.
Снова Мойра вырастает над миром как маска Горгоны[45]
. Она — не высшая благая Воля, она — лишь неумолимый порядок вещей, перед которым человек бессилен. Такова, согласно Софоклу, правда жизни. У Софокла Мойра меньше всего похожа на небесный Промысел. Она просто действует как закон причинных связей, равнодушный к миру человека. Совершилось преступление — не важно, сознательно или невольно; оно — реальный факт и влечет за собой столь же реальные последствия. Здесь источник античного «страха судьбы», немыми свидетелями которого остались маски греческого театра. Конвульсивные гримасы этих бредовых ликов говорят о всепоглощающем ужасе человека, подавленного Неведомым.Но, рисуя борьбу Эдипа с Роком, Софокл не мог стать на сторону Судьбы. Поэтому поражение Эдипа он изобразил, глубоко сочувствуя герою.