Ливия, как видим, не слишком заботит ни надежность используемых сочинений, ни логическая стройность повествования. Но и этого мало – он, как ни странно, игнорирует подчас факты и документы, казалось бы, вполне ему доступные и для его повествования необходимые. Древний договор Рима с Карфагеном открывает целую эпоху в неизменно важной для обоих государств борьбе за господство в Западном Средиземноморье; Полибий, прекрасно известный Ливию и широко им используемый, приводит текст этого документа (III, 22) – наш историк его как бы не замечает. Краеугольное значение для истории отношений римлян с италийцами, для выработки принципов римского гражданства, а тем самым для понимания всего механизма романизации имел договор с латинскими городами, заключенный консулом Спурием Кассием в 493 г. Ливий его знает, знает даже, что он выбит на медной колонне (II, 33, 9), но не только не передает его текст, а и вообще упоминает о нем между прочим, явно не придавая ему никакой важности. Такие примеры можно умножить.
Подобное отношение исторических писателей Древнего Рима к фактическому материалу давно уже было отмечено учеными. Один из них хорошо сформулировал его причины: «Подход римских историков к материалу направлен не на изображение фактов, с тем чтобы основать на них познание общих и частных процессов, а, напротив того, на выведение фактов из господствующей идеи, которая определит их подбор и форму <...> Факт сам по себе лишен доказательного смысла. Современное требование верности фактам было бы римским писателям совершенно непонятным»4. Это в общем вполне правильное объяснение не устраняет тем не менее многих вопросов. Как согласовать описанное отношение к фактам с той ролью важнейшего исторического источника, которую сочинение Ливия бесспорно играет? И если все дело состояло в том, чтобы подбирать факты без критической их проверки, лишь для подтверждения априорной идеи, то чем же были заполнены десятилетия упорного повседневного труда Ливия, чем вызывалось чувство изнеможения, почти отчаяния, от непосильности взятого на себя бремени, о котором Ливий пишет порой с такой искренностью (XXXI, 1), на что оказалась потраченной вся его долгая жизнь – жизнь единственного в Риме классической поры профессионального историка?
Наконец, ряд вопросов возникает в связи с противоречиями в оценке Ливия последующими поколениями. Большинство римских писателей первого столетия принципата оценивали его исторический труд очень высоко, особенно отмечая присущие автору яркость изложения и непредвзятость оценок5. В рецепциях эпохи Возрождения и классицизма, вплоть до начала прошлого столетия, царит тот же тон. Данте был убежден, что Ливий вообще никогда и ни в чем не ошибался6, а Петрарка и Макиавелли, Корнель и Жак-Луи Давид, якобинцы и декабристы7 видели в его труде историческое сочинение высшего порядка, поскольку оно характеризовало не частности и отдельные события истории Рима, а ее общий дух и нравственно-патриотический смысл. Парадоксальным на первый взгляд образом именно этот характер рассказанной Ливием эпопеи, вызывавший в течение нескольких веков восторг поэтов, мыслителей и революционеров, обусловил прямо противоположную ее оценку учеными-исследователями прошлого века. «Историческим сочинением в подлинном смысле слова, – писал Теодор Моммзен, – летопись Тита Ливия не является»8. Такой проникновенный знаток римской литературы, как В.И. Модестов, во многих отношениях бывший принципиальным противником Моммзена, в оценке Тита Ливия оказался полностью солидарен со своим антагонистом9. Мысль своих предшественников подтверждает исследователь следующего поколения: «Ливий не исторический исследователь, а исторический писатель»10. Подобное восприятие Тита Ливия и его сочинения преобладает и в наши дни.