Доказательства жизнестойкости римлян Ливий видит в самых разных эпизодах их истории. В 321 г. римская армия была заперта самнитами в Кавдинском ущелье и принуждена капитулировать, но сенат не мог и не хотел примириться с унижением и, постановив выдать победителям всех тех, кто согласился на капитуляцию, тем самым освободил себя от обязательств, из нее вытекавших, собрал новую армию, которая снова пошла в бой с самнитами и одержала решающую победу. «И не было здесь надобности в военном искусстве с его умением располагать ряды и резервы, все здесь сделала ярость воинов, бросившихся вперед, как одержимые... бросила их затем на лагерь, там учинились резня и кровопролитие еще страшнее, чем в сражении, и в неистовстве воины уничтожили большую часть добычи» (IX, 13, 3—5). Без малого веком раньше римляне потерпели еще более страшное поражение от галлов – Город был взят и разграблен, большая часть сенаторов перебита, от победителей с трудом удалось откупиться, уступив им все золото, что было в казне и у граждан. Рим лежал в развалинах, и у многих возникла мысль переселиться в находившийся неподалеку город Вейи, тем избавив себя от почти немыслимых трудов по строительству столицы заново. Но и здесь, как годы спустя, после Кавдинского разгрома, возобладала всепреодолевающая римская жизнестойкость. Диктатор Камилл в страстной речи объяснил гражданам, насколько немыслимо им жить вдали от укорененных в здешней почве родных святынь, народ ощутил в себе новый прилив энергии, община помогла каждому восстановить свое жилище, и Город выстоял в очередной раз (V, 32—55). Ливий в нескольких местах подчеркивает, что эта способность выстоять после любой катастрофы – особая черта римского племени, отличающая его от всех других. После поражения при Каннах судьба Рима висела на волоске. «Нету, конечно, другого такого народа, – пишет Ливий, – который устоял бы под тяжестью подобного поражения»; в частности, он перечисляет поражения, пережитые карфагенянами, и прибавляет: «Ни в чем эти поражения не сравнимы с каннским, разве только в одном – их перенесли с меньшим мужеством (minore animo)» (XXII, 54, 10; ср.: XXVIII, 44, 4—5).
Тема маны отмечена в Риме особенностью, кажется, не выраженной столь отчетливо ни у одного другого народа: римляне предельно остро ощущали, что если боги даруют кому-либо по собственному усмотрению энергию успеха, то точно так же по собственному произволу и по причинам для людей непостижимым, могут они этот свой дар отнять. Идея успеха в Риме изначально осложнена идеей случайности. Постоянное иррациональное взаимодействие обеих идей образует суть и основу образа богини, ведающей всем этим комплексом представлений, – Фортуны. Смысл ее имени наиболее точно передается словом «Судьба», но в корне его – слово “fors” («случай»), и неразрывность обоих представлений подчеркнута в едва ли не самой распространенной форме имени богини: Fors Fortunae. «О судьба, судьба-случайность (fors fortuna), – обращался к ней раб в комедии Теренция, – как неожиданно осыпала ты сегодня благодеяниями хозяина моего Антифона» (Формион, V, 6, 1). «Судьба, более выражающая случайность», – называл ее Цицерон (О законах, II, 28). О дне, посвященном Фортуне, 24 июня, Овидий писал в своем поэтическом календаре римских религиозных празднеств: «Это и праздник рабов: здесь Туллием, сыном рабыни, / храм возведен божеству непостоянному был» (Фасты, VI, 783—784). Упоминание о «народном царе» Сервии Туллии не случайно: в народных легендах он был прославлен как любимец Фортуны – человек, неожиданно вознесенный ею из самого низкого звания на вершину власти.
Такое восприятие маны соответствовало лишь одной стороне этоса римлян – их убеждению в предопределенности человеческой жизни волей богов, но находилось в остром противоречии с другой его стороной – с не менее истовым убеждением в том, что богоизбранность, если и дается случайно, то сохраняется и утверждается напряжением всех сил избранного и доблестными его делами. Личной доблести, Virtus, в Риме посвящались храмы столь же усиленно, как и капризной Fors Fortunae, казалось бы упразднявшей эту доблесть, ставя ее в зависимость от иррационального случая60
. Потребность справиться с этим противоречием выразилась в появлении сравнительно незадолго до времени Тита Ливия богини Фелицитас61, в образе которой полнота жизненной силы62, везение63 и доблесть64, многообразно взаимодействуя, сливались во внутренне расчлененное, но в конечном счете единое понятие. Недаром словом “felicitas” и его производными так охотно пользовались для характеристики своих успехов, своего правления и своего времени первые принцепсы, начиная от принцепса avant la lettre Корнелия Суллы65.