Пришло известие о кончине курфюрста саксонского, но это нисколько не переменило решения французского двора; Пралэн сообщил Голицыну ответ королевский: король не может содействовать избранию Пяста с исключением иностранных кандидатов, ибо такое избрание уже не будет свободное; отвечая доверию императрицы, король не скрывает, что его желание было и есть, чтоб избран был саксонский курфюрст, а так как он умер, то кто-нибудь из его братьев, но король обещает, что никаких насильственных мер к тому не употребит, а станет действовать одними увещаниями и добрыми услугами, если только другие державы своими насилиями не заставят его действовать иначе. Панин на донесении Голицына об этом ответе сделал заметку: «Франция подлинно так говорит, как думает, и, следовательно, кроме больших интриг и некоторой суммы денег, для препятствия нам не употребит, а оное, однако же, распространит несумненно против нас, когда будет выбор и между одних Пиастов, дабы не исключить себя из участия в польских делах». Отношения России к Франции, как они уже достаточно определились в первый год царствования Екатерины, не требовали, чтоб Франция держала в России знатного представителя, тем более что значение русского представителя при версальском дворе кн. Голицына не соответствовало значению барона Бретейля, и последний был перемещен в Швецию. Весною в Москве он имел прощальную аудиенцию у императрицы. «Вы будете моим врагом в Швеции, – сказала ему Екатерина, – вы будете моим врагом, в этом я уверена». Посланник из учтивости начал уверять, что напрасно императрица так думает, что с этого времени Европа станет жить в мире под покровительством русской государыни. «Так вы думаете, – сказала Екатерина, – что Европа теперь смотрит на меня? Так я имею какое-нибудь значение в кабинетах? Действительно, я думаю, что Россия заслуживает внимания. У меня лучшая армия в целом мире, у меня есть деньги, и чрез несколько лет у меня будет их много. Если бы я следовала моим склонностям, то война приходилась бы мне больше по вкусу, чем мир; но человеколюбие, справедливость и рассудок меня удерживают. Я надеюсь постоянно сохранять мир. Однако меня не надо подталкивать, как императрицу Елисавету, чтоб я начала войну: я буду воевать, когда это будет необходимо, буду воевать по убеждениям разума, а не из угодливости». Потом императрица склонила разговор на неспособность своих министров. «К счастию, – сказала она, – молодые люди утешают меня надеждою, а я не пренебрегаю ничем, что может нравиться моему народу». Дошла очередь до Турции. Бретейль заметил, что на Востоке влияние Франции может быть полезно для России. «Так вы думаете, – гордо возразила императрица, – что в диване у вас больше влияния, чем у меня?» Бретейль выставил на вид старую дружбу у Франции с Портою, дружбу, основанную на дальнем расстоянии одного государства от другого, он упомянул об услугах, оказанных Франциею России при заключении последнего мира с Турциею при императрице Анне. «Война, – отвечала Екатерина, – велась Россиею блистательно, мир был бы еще более блистателен, если б австрийцы вели себя добросовестно. Но они нас завязили там. Петр III отплатил им. Мы поквитались».
Беранже, оставшийся в России поверенным в делах по отъезде Бретейля, успокоил свой двор относительно замыслов России и Пруссии увеличить свои владения на счет Польши. Он писал в декабре: «Теперь нет больше вопроса о разделе Польши: должен ли я верить словам русских министров, что у них никогда и не думали посягать на целость Польши, или единогласно высказанное решение всех держав воспротивиться такому намерению остановило их, верно одно, что Россия в эту минуту не предпримет завоеваний. Я разговаривал об этом с вице-канцлером, и он объявил, что интерес России требует поддержания польских владений во всей их целости и не допускать ни одну державу усиливаться на ее счет. Этот министр выставлял мне чистоту намерений императрицы в этом отношении, он прибавил, что со стороны прусского короля возможны менее бескорыстные виды, но что Россия будет им противодействовать, как только они обнаружатся».