Социальную сущность романа, его по сути антиаппаратную направленность сразу оценили читатели, которых не смутили отрицательные отзывы на роман, появившиеся сначала в «Известиях», а затем в «Литературной газете». «Я совершенно не согласен с вашей оценкой, — писал в редакцию «Литературной газеты» инженер А. Щербаков, — и считаю появление романа на страницах нашей печати очень важным делом... Он... зовет к борьбе против бюрократов и карьеристов во всех инстанциях, вплоть до главков и министерств, к борьбе против монополистов-консерваторов в науке, дает почувствовать (странно, как вы это не увидели в романе?) наряду с существующим бюрократизмом и волокитой такую жизнь, где о них не будет и речи».
«Не будем говорить о художественной силе этого произведения, давайте поговорим, как нам бороться против дроздовых, — звучала мысль во время обсуждения романа в Ленинградском университете. Тогда же из Ленинграда в Московский университет студенты направили письмо с призывом: «Давайте объединяться для совместных действий против дроздовых».
Официальная критика романа, к которой примкнула и часть читательской аудитории, упрекала автора в «очернительстве», «нетипичности» представленных фактов, «политической незрелости» и т.д. Но подоплека подобных обвинений строилась на более широких, нежели ошибки отдельного автора, принципах: речь шла о пределах дозволенного, о тех рамках, в которых должна была держать себя общественность, если она не хотела идти на конфликт с властями. Один из ответственных работников бюро ЦК КПСС по РСФСР, вероятно, выражая не только личное мнение, по поводу Дудинцева как-то заметил: «Пусть обобщает, как это делал Ажаев. Или вот у Малышкина, старик говорит о чайнике: «Вот, Советская власть какая, даже чайник не умеет сделать». Мы и это допускаем. Но мы не может допускать, чтобы отдельные элементы влияли на молодежь. Нам нужно единство. Не та сейчас обстановка. Планка «дозволенной» критики не случайно опустилась до «уровня чайника»: обстановка действительно была «не та».
А связь событий складывалась тем временем следующим образом. «В тот самый день, — вспоминает известный диссидент, литератор Л. Копелев, — ... когда для нас важнее всего было — состоится ли обсуждение романа Дудинцева, издадут ли его отдельной книгой, именно в эти дни и в те же часы в Будапеште была опрокинута чугунная статуя Сталина, шли демонстрации у памятника польскому генералу Бему, который в 1848 г . сражался за свободу Венгрии. Там начиналась народная революция».
Так внутренняя жизнь страны оказалась вписанной в международный контекст: венгерский вопрос для советского руководства стал своего рода индикатором, определяющим степень взрывоопасности внутриполитической обстановки. Венгерский кризис на том уровне был воспринят как перспективная модель развития общественного движения в Советском Союзе, вызвав опасение повторения уроков Будапешта в «советском варианте». Среди партийных функционеров осенью-зимой 1956 г . распространялись панические настроения, ходили слухи о том, что уже тайно составляются списки коммунистов для будущей расправы. Слухи дополняли газетные публикации, фотоматериалы которых были, как нарочно, подобраны, чтобы служить средством устрашения. С помощью кампании, организованной в советской прессе, из отдельных сюжетов и комментариев лепился образ «кровавой контрреволюции», на фоне которого ввод советских войск в Будапешт выглядел не противозаконным действием, попирающим все нормы международного права, а как чут: ли не акт спасения.
Венгерский кризис стал одновременно и кризисом новогс курса советского руководства: «будапештская осень» как будто проверила его на прочность, обнаружив самые уязвимые точки обновительного процесса, существование которых ставило возможность его поступательного развития под сомнение. И самым уязвимым, поскольку самым важным вопросом в этой связи был вопрос об отношении советских властей к политической оппозиции как к одному из гарантов необратимости прогрессивных реформ. Вмешательство в дела Венгрии и последующие события внутри страны показали, что о легализации оппозиции при той структуре и том составе власти не могло быть и речи. Руководители, добившиеся высоких постов в ходе борьбы с разного рода «оппозициями» и «уклонами» 20—30-х гг., само понятие оппозиционности воспринимали как безусловно враждебное, подлежащее поэтому уничтожению — еще в зародыше, в тенденции, в помысле. Среди тех, кто вершил судьбу страны в 50-е, не было, пожалуй, ни одного человека, кто исповедовал бы другие принципы.