Читаем История розги полностью

«Но обе игры неожиданно прекратились… Раздался пронзительный, умоляющий вопль, который, однако, слышался не оттуда, где игралась «мала куча», и не оттуда, где «жали масло».

— Братцы, «то это? братцы, оставьте!.. караул!..

Товарищи не сразу узнали, чей это голос… Кому-то зажали рот… вот повалили на пол… слышно только мычанье… Что там такое творится? Прошло минуты три мертвой тишины… потом ясно обозначился свист розог в воздухе и удары их по телу человека. Очевидно, кого-то секут. Сначала была мертвая тишина в классе, а потом едва слышный шепот…

— Десять… двадцать… тридцать… — идет счет ударов.

— Сорок… пятьдесят…

— А-я-яй! — вырвался крик…

Теперь все узнали голос Семенова и поняли, в чем дело…

— Ты, сволочь, кусаться! — Это был голос Тавли.

— Ай, братцы, простите!.. не буду!.. ей-богу, не бу…

Ему опять зажали рот…

— Так и следует, — шептались в товариществе…

— Не фискаль вперед!..

Уже семьдесят…

Боже мой, наконец-то кончили!

Семенов рыдал сначала, не говоря ни слова… В классе было тихо, потому что всячески совершилось дело из ряду вон… Облегчившись несколько слезами, но все-таки не переставая рыдать, Семенов, потеряв всякий страх от обиды и позора, кричал на весь класс:

— Подлецы вы эдакие!.. Чтоб вам всем… — И при этом он прибавил непечатную брань.

— Полайся!

— На зло же расскажу все инспектору… про всех…

Неизвестно, от кого он получил затрещину, и опять зарыдал на весь класс благим воем. Некоторые захохотали, но многим было жутко… отчего? Потому что при подобных случаях товарищество возбуждалось сильно, отыскивало в потемках своих нелюбимцев и крепко било их.

Между тем рыдал Семенов. Невыразимая злость и обида душила его; он в клочья разорвал чью-то попавшуюся под руку книгу, кусал свои пальцы, драл себя за волосы и не находил слов, какими бы следовало изругаться на чем свет стоит. Измученный, избитый, иссеченный, несколько раз в продолжение вечера оскорбленный и обиженный, он теперь совершенно одурел от горя. Жаль и страшно было слышать, как он шептал:

— Сбегу… сбегу… зарежусь… жить нельзя!..

Надобно честь отдать товарищам: большая часть, особенно первокурсные, в эту минуту сочувствовали горю Семенова. У некоторых были даже слезы на глазах — благо темно, не заметят. Второкурсные храбрились, но и на них напала тоска, смешанная со страхом. Все понимали, что такое дело даром не пройдет и что великого сеченья должна ожидать бурса. Тихо было в классе; лишь Семенов рыдал… Что-то злое было в его рыданиях… но вот они вдруг прекратились, и настала мертвая тишина.

— Что с ним? — спрашивали ученики.

— Не случилось ли беды?

— Да жив ли он?

— Братцы, — закричал Гороблагодатский, освидетельствовав парту, на которой сидел Семенов, — он пошел жаловаться!

— Опять фискалить! — раздалось несколько голосов.

Расположение товарищей мгновенно переменилось; посыпалась на Семенова злая брань.

— Смотрите, не выдавать, ребята!

— Э, не репу сеять!.. — слышались ответные голоса.

— А ты как же, Тавля?

— Я скажу, что хотел заступиться за него, и в то время, как отдергивал от его рта чью-то руку, он и укусил мою.

— Молодец Тавля.

Однако Тавля дрожал, как осиновый лист.

— А что цензор будет говорить? — он должен донести, а то ему придется отвечать.

— А скажу, что меня не было в классе, — вот и все!

В это время раздался звонок, возвестивший час занятий. Отворилась дверь, и в комнату внесли лампу о трех рожках. От столбов полосами легли тени по классу, и осветились неуклюжие здоровенные парты, голые и ржавые стены, грязные окна, осветились угрюмым и неприветливым светом.

Второкурсные собрались на первых партах и вели совещания о текущих событиях. Начались занятия; но странно, несмотря на прежестокие розги учителей, по крайней мере человек сорок и не думали взяться за книжку. Иные надеялись получить в нотате хорошую отметку, подкупив авдитора взяткой; иные думали беспечно: «авось-либо и так сойдет!», а человек пятнадцать, на задних партах, в Камчатке, ничего не боялись, зная, что учителя не тронут их: учителя давно махнули на них рукой, испытав на деле, что никакое сеченье не заставит их учиться; эти счастливцы готовились к исключению и знать ничего не хотели. Лень была развита в высшей степени, а отсутствие всякой деятельности во время занятных часов заставило ученика выработать тот элемент училищной жизни, который известен под именем школьничества, элемент, общий всякому воспитательному заведению, но который здесь, как и все в бурсе, является в оригинальных формах.

Сидящие в Камчатке пользовались некоторыми привилегиями; на их шалости цензор, наблюдающий тишину и порядок, смотрел сквозь пальцы, лишь бы не шумели камчадалы. Пользуясь такими льготами, камчадалы развлекались как умели. Гришкец толкает Васенду и шепчет: «следующему», Васенда толкает Карася, Карась Шестиухую Чабрю, передавая то же слово; этот передает дальнейшему, толчок переходит на другую парту, потом на третью и так перебирает всех учеников. Вон Комедо, объевшись, спит, а Хорь, нажевав бумаги, сделал комок, который называется «жевком», и пустил его в лицо спящего товарища. Комедо проснулся и пишет к Хорю записку: «После занятия я тебе спину сломаю, потому что не приставай, если к тебе не пристают», и опять засыпает. Записок много пересылается по комнате; в одной можно читать: «Дай ножичка или карандаша», в другой: «Эй, Рабыня! (прозвище ученика) я ужо с тобой на матках в чехарду», в третьей «Пришли, дружище, табачку понюшку, после, ей-Богу, отдам»; а вот Хитонов получил безымянную ругательную записку: «Ты, Хитонов, рыжий, а рыжий-красный — человек опасный; рыжий-пламенный сожег дом каменный». Ответы и требуемые вещи идут по той же почте. Дети развлекаются по мере возможности.

Но вечер кончился очень занимательно. Минут за тридцать до звонка явился в классе Семенов. Бледный и дрожащий от волнения, вошел он в комнату и, потупясь, ни на кого не глядя, отправился на свое место. Занятная оживилась: все смотрели на него. Семенов чувствовал, что на него обращены сотни любопытных и злобных глаз, холодно было у него на душе, и замер он в каком-то окаменелом состоянии. Он ждал чего-то. Минуты через четыре снова отворилась дверь; среди холодного пара, ворвавшегося с улицы в комнату, показались четыре солдатские фигуры — служителя при училище: один из них был Захаренко, другой Кропченко — на них была обязанность сечь учеников; двое других, Цепка и Еловый, обыкновенно держали учеников за ноги и за голову во время сечения. Мертвая тишина настала в классе… Тавля побледнел и тяжело дышал. Скоро явился инспектор, огромного роста и мрачного вида. Все встали. Он, ни слова не говоря, прошелся по классу, по временам останавливаясь у парт, и ученик, около которого он останавливался, дрожал и трепетал всем телом… Наконец инспектор остановился около Тавли… Тавля готов был провалиться сквозь землю.

— К порогу! — сказал ему инспектор после некоторого молчания.

— Я… — хотел было оправдываться Тавля.

— К порогу! — крикнул инспектор.

— Я заступался за него… он не понял…

Инспектор был сильнее всякого бурсака. Он схватил Тавлю за волосы и дал ему трепку; потом наклонил его за волоса лбом к парте, а другой рукой, кулаком, ударил ему в спину, так что гул раздался от здорового удара по крепкой спине; потом, откинув Тавлю назад, инспектор закричал:

— К порогу!

Тавля после этого не смел рта разинуть. Он отправился к порогу, разделся медленно, лег на грязный пол голым брюхом; на плечи и ноги его сели Цепка и Еловый…

— Хорошенько его! — сказал инспектор.

Захаренко и Кропченко взмахнули с двух сторон лозами; лозы впились в тело Тавли, и он, дико крича, стал оправдываться, говоря, что он хотел заступиться за Семенова, а тот не понял, в чем дело, и укусил ему руку. Инспектор не обращал внимания на его вопли. Долго секли Тавлю и жестоко. Инспектор с сосредоточенной злобой ходил по классу, ни слова не говоря, а это был дурной признак: когда он кричал и ругался, тогда криком и руганью истощался гнев… Ученики шепотом считали число ударов и насчитали уже восемьдесят. Тавля все кричал «не виноват!», божился господом богом, клялся отцом и матерью под лозами. Гороблагодатский злобно смотрел то на инспектора, то на Семенова; Семенов не понимал сам себя: и тени наслаждения местью не было в его сердце, он почти трясся всем телом от предчувствия чего-то страшного, необъяснимого. Бог знает, на что бы он согласился, чтобы только не секли Тавлю в эту минуту. Тавля вынес уже более ста ударов, голос его от крику начал хрипнуть, но все он продолжал кричать: «Не виноват, ей-богу, не виноват… напрасно!». Но он должен был вынести полтораста.

— Довольно, — сказал инспектор и прошелся по комнате.

Все ожидали, что будет далее.

— Цензор! — сказал инспектор.

— Здесь, — отозвался цензор.

— Кто еще сек Семенова?

— Я не знаю… меня…

— Что? — крикнул грозно инспектор.

— Меня не было в классе…

— А, тебя не было, скот эдакой, в классе!.. Завтра буду сечь десятого, а начну с тебя… И тебя отпорю, — сказал он Гороблагодатскому, — и тебя, — сказал он Хорю. Потом инспектор указал еще на несколько лиц. Гороблагодатский грубовато ответил:

— Я не виноват ни в чем…

— Ты всегда виноват, подлец ты эдакой, и каждую минуту тебя драть следует…

— Я не виноват, — ответил резко Гороблагодатский.

— Ты грубить еще вздумал, скотина? — закричал инспектор с яростью.

Гороблагодатский замолчал, но все-таки, стиснув зубы, взглянул с ненавистью на инспектора…

Выругав весь класс, инспектор отправился домой. На товарищество напал панический страх. В училище бывали случаи, что не только секли десятого, но секли поголовно весь класс. Никто не мог сказать наверное, будут его завтра сечь или нет. Лица вытянулись; некоторые были бледны; двое городских тихонько от товарищей плакали: что, если по счету придешься в списке инспектора десятым?.. Только Гороблагодатский проворчал: «не репу сеять!» и остервенился в душе своей, и с наслаждением смотрел на Тавлю, который не мог ни стать, ни сесть после экзекуции».

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека любителей порки

Похожие книги

10 мифов о 1941 годе
10 мифов о 1941 годе

Трагедия 1941 года стала главным козырем «либеральных» ревизионистов, профессиональных обличителей и осквернителей советского прошлого, которые ради достижения своих целей не брезгуют ничем — ни подтасовками, ни передергиванием фактов, ни прямой ложью: в их «сенсационных» сочинениях события сознательно искажаются, потери завышаются многократно, слухи и сплетни выдаются за истину в последней инстанции, антисоветские мифы плодятся, как навозные мухи в выгребной яме…Эта книга — лучшее противоядие от «либеральной» лжи. Ведущий отечественный историк, автор бестселлеров «Берия — лучший менеджер XX века» и «Зачем убили Сталина?», не только опровергает самые злобные и бесстыжие антисоветские мифы, не только выводит на чистую воду кликуш и клеветников, но и предлагает собственную убедительную версию причин и обстоятельств трагедии 1941 года.

Сергей Кремлёв

Публицистика / История / Образование и наука
1937. Как врут о «сталинских репрессиях». Всё было не так!
1937. Как врут о «сталинских репрессиях». Всё было не так!

40 миллионов погибших. Нет, 80! Нет, 100! Нет, 150 миллионов! Следуя завету Гитлера: «чем чудовищнее соврешь, тем скорее тебе поверят», «либералы» завышают реальные цифры сталинских репрессий даже не в десятки, а в сотни раз. Опровергая эту ложь, книга ведущего историка-сталиниста доказывает: ВСЕ БЫЛО НЕ ТАК! На самом деле к «высшей мере социальной защиты» при Сталине были приговорены 815 тысяч человек, а репрессированы по политическим статьям – не более 3 миллионов.Да и так ли уж невинны эти «жертвы 1937 года»? Можно ли считать «невинно осужденными» террористов и заговорщиков, готовивших насильственное свержение существующего строя (что вполне подпадает под нынешнюю статью об «экстремизме»)? Разве невинны были украинские и прибалтийские нацисты, кавказские разбойники и предатели Родины? А палачи Ягоды и Ежова, кровавая «ленинская гвардия» и «выродки Арбата», развалившие страну после смерти Сталина, – разве они не заслуживали «высшей меры»? Разоблачая самые лживые и клеветнические мифы, отвечая на главный вопрос советской истории: за что сажали и расстреливали при Сталине? – эта книга неопровержимо доказывает: ЗАДЕЛО!

Игорь Васильевич Пыхалов

История / Образование и наука