«Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противустояние. Прорвав оплот единожды, ничто уже в развитии его противиться ему не возможет», — писал Радищев,[263]
и Пушкин в своем романе подводит читателя к подобной же мысли. Это не значит, конечно, чтобы он вполне разделял взгляды Радищева, проведенные в «Путешествии из Петербурга в Москву»: изучение документов Пугачевского восстания, его хода и причин поражения Пугачева, так же как и личный опыт современника и свидетеля холерных бунтов, восстаний помещичьих крестьян и военных поселений, приводили его к иным, более сдержанным выводам. Отнюдь не отождествляя с воззрениями Пушкина охранительных высказываний мемуариста Гринева, видевшего в просвещении и улучшении нравов залог медленного прогресса, — высказываний, введенных в роман в значительной мере ради безопасности его от цензуры, — мы не можем не считаться с некоторыми мыслями, настойчиво вкладываемыми в его уста автором, прежде всего с определением «русского бунта» как «бессмысленного и беспощадного» (VIII1, 364): слишком близко это определение к тому, что сам Пушкин писал о восстании новгородских военных поселений в 1831 году,[264] а это восстание было одной из отправных точек к изучению Пугачевщины и материалом для ее художественного изображения. «Бессмысленность» бунта заключалась в его стихийности, а «беспощадность» проявлялась с обеих сторон. Впрочем, оба эти термина принадлежат Гриневу, а если бы Пушкин писал от себя, он выразил бы свою мысль в других, более ей соответствующих терминах. Новой революции Пушкин в 30–х годах по- прежнему ждал от образованного среднего дворянства,[265] хотя пока, после разгрома декабристов, не видел сил, способных продолжить их дело.Роман Пушкина о Пугачевском восстании не был, как уже говорилось, достаточно оценен и понят современной ему и ближайшей по времени критикой. Но значение его для русской литературы, для развития русского романа XIX века неоспоримо, и притом значение его сказывается не только в области исторического романа, но и в области романа социально — психологического.
Русский исторический роман в первые десятилетия после Пушкина развивался не по тому пути, который был открыт «Капитанской дочкой», но по иному, начатому Загоскиным и Лажечниковым, в котором известное воздействие вальтер — скоттовского реализма подчинялось более заметному влиянию французского романтизма — романов Виньи, В. Гюго, раннего Бальзака и пр. В сущности только Лев Толстой в «Войне и мире» вернулся на путь «Капитанской дочки» — в смысле естественного и жизненного сочетания личных судеб вымышленных героев с историческими событиями и судьбами народа. Пушкинский гуманизм был развит и углублен Толстым соответственно развитию и углублению в его творчестве психологизма, а пушкинский критерий достоинства человека по его отношению к народу стал для Толстого основным измерителем ценности как вымышленных, так и исторических персонажей. Отсюда идут нити к позднейшему историческому роману, вплоть до современного советского, хотя последний в преобладающей своей части строится по иным принципам — как биографический роман об историческом деятеле («Петр I» А. Толстого, «Степан Разин» С. Злобина, «Емельян Пугачев» В. Шишкова, «Пушкин» Ю. Тынянова) и лишь реже — по принципу, установленному «Капитанской дочкой», как история вымышленных персонажей, связанная с исторической эпохой и ее событиями («Тихий Дон» М. Шолохова).
Но едва ли не больше, чем в области исторического романа, сказалось новаторское значение «Капитанской дочки» в романе психологическом и социальном — от Герцена, Тургенева и Гончарова до Достоевского и далее. Воздействие пушкинского романа выражается не в конкретных и частных моментах. Но здесь, как и в исторической романистике и раньше ее, существенное воздействие оказали и пушкинский гуманизм, и внимание к жизни и психологии простых и, казалось бы, не примечательных людей, и реалистические методы изображения их психологии в ее зависимости от социальных условий, а главное, реалистическая народность Пушкина, выразившаяся в росте, распрямлении человеческой психики, задавленной крепостничеством, под влиянием освободительной борьбы, о чем говорилось выше. В таком смысле можно протянуть нити от «Капитанской дочки» (и отчасти «Дубровского») к антикрепостническим произведениям Герцена («Сорока — воровка», «Кто виноват?»), в известной мере и к «Запискам охотника» Тургенева, к ряду его повестей и романов. Вопрос этот еще требует более детального исследования. Но постановка его не только возможна и законна — она необходима для правильного понимания места и значения новаторского романа Пушкина о крестьянском восстании.
ГЛАВА IV. ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН