Если бы Лермонтов писал «Путешествие по Военно — Грузинской дороге» — не сказать о «Путешествии в Арзрум» было бы просто невозможно; в данном случае критика могла пройти мимо этого факта не только потому, что «Путешествие в Арзрум» (а отчасти и имя Пушкина) было почти запретным, но и потому, что описание Военно — грузинской дороги в «Бэле» лишено самостоятельной, очерковой функции и воспринимается либо как общий фон, либо как элемент сюжета («торможение»), либо, наконец, как лирическое отступление, характеризующее душевное состояние автора «Бэлы». При таком положении сходство этого описания с «Путешествием в Арзрум» могло остаться незамеченным или не вызвать удивления просто потому, что оно производило впечатление «общего места», ничем особенно не отличающегося, скажем, от «Путешествия в Арзрум». Однако в своем первом отзыве о «Бэле» (в «Московском наблюдателе», 1839, ч. II, № 4) Белинский выразился так, что в его словах можно видеть намек на пушкинское «Путешествие»: «Вот такие рассказы о Кавказе, о диких горцах и отношениях к ним наших войск мы готовы читать, потому что такие рассказы знакомят с предметом, а не клевещут на него».[505]
Обращает на себя внимание, во — первых, множественное число: «такие рассказы», во — вторых (и это главное), в «Бэле», в сущности, нет ни слова об отношениях наших войск к диким горцам, между тем как у Пушкина в первой главе есть страницы, специально этому посвященные («Черкесы нас ненавидят» и т. д.; П, VIII1, 449).Из всего сказанного о сходстве лермонтовских описаний Военно — Грузинской дороги с первой главой «Путешествия в Арзрум» можно и надо сделать один существенный историко — литературный вывод: эти страницы «Бэлы» и «Максима Максимыча» написаны Лермонтовым так, чтобы они напомнили о «Путешествии в Арзрум», как дань памяти великого писателя. Прибавим, что «Путешествие в Арзрум», по — видимому, сыграло в творчестве Лермонтова особенно значительную роль, открыв новые стилистические (повествовательные) перспективы для русской прозы. Тем самым мы совершенно не можем согласиться с традиционным толкованием, согласно которому Лермонтов «уличает» Пушкина в недостаточной точности изображения и «с беспощадным реализмом разоблачает иронический гиперболизм пушкинского стиля, прикрывающий… незнание функциональной семантики быта».[506]
И всё это только потому, что у Пушкина коляску О*** везут «18 пар… волов» (а бричку графа Мусина- Пушкина— даже «целое стадо волов»; 453), между тем как у Лермонтова всего шесть быков (а тележку Максима Максимыча тащит только четверка). Так ведь Максим Максимыч недаром и говорит: «Ужасные бестии эти азиаты!.. Быки‑то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по — своему, быки всё ни с места» (Л, VI, 205). Это же сказано не для разоблачения «пушкинского гиперболизма», а как раз наоборот — как будто специально для того, чтобы объяснить эту арифметическую разницу: одно дело — господа штатские графы (кого же и надувать, как не их!), а совсем другое — местные военные «кавказцы» вроде Максима Максимыча.История Бэлы рассказана Максимом Максимычем, но только после того, как его спутник решил «вытянуть из него какую‑нибудь историйку» (208); притом он рассказал ее в три приема (да еще со вставками больших монологов — Казбича и Печорина): 1) от начала («вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой»), кончая словами: «Мы сели верхом и ускакали домой» (208–215); 2) от слов: «Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать», кончая: «Да, они были счастливы!» (и добавление о гибели отца Бэлы; 215–222) и
3) от слов: «Ведь вы угадали» до последнего абзаца («В Коби мы расстались с Максимом Максимычем»; 228–238). Большое вступление заполнено рассказом автора о знакомстве с Максимом Максимычем и об их совместной ночевке в сакле по дороге на Гуд — гору. Большая пауза между второй и третьей частью «историйки» заполнена описанием родъема на Гуд — гору с видом Койшаурской долины, спуска с Гуд — горы, подъема на Крестовую гору, спуска с нее и, наконец, новой ночевки в сакле на станции Коби. Ко всему этому надо добавить, что действительным рассказчиком или автором истории Бэлы является не Максим Максимыч, а «ехавший на перекладных из Тифлиса» (203) писатель, поскольку он, по его же словам, воспользовавшись задержкой во Владикавказе, «вздумал записывать рассказ Максима Максимыча о Бэле, не воображая, что он будет первым звеном длинной цепи повестей…» (239). Вот какой сложной оказывается при близком рассмотрении конструкция, кажущаяся при чтении столь естественной и легкой.