Когда Чичиков взглянул на листики, на которых были перечислены купленные им мертвецы, «на мужиков, которые, точно, были когда‑то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое‑то странное, непонятное ему самому чувство овладело им» (135). Он расфантазировался о том, как они жили и как они умирали. «Это „фантазирование“, — по словам Белинского, — есть одно из лучших мест поэмы: оно исполнено глубины мысли и силы чувства, бесконечной поэзии и вместе поразительной действительности…» (Б, VI, 427).
В этих размышлениях Чичиков видоизменяет и то немногое, что уже известно читателю о купленных им мужиках. Вот наиболее яркий пример. Расхваливая Чичикову своих мертвых мужиков, Собакевич говорит о сапожнике Максиме Телятникове: «… что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного!» (Г, VI, 102). «Реестр Собакевича поражал необыкновенною полнотою и обстоятельностию: ни одно из похвальных качеств мужика не было пропущено…» (136).
Значит, были отмечены в нем и мастерство Максима Телятникова, и прекрасное качество его изделий, и его примерная трезвость. А вот как расфантазировался о нем Чичиков: «Максим Телятников, сапожник. Хе, сапожник! пьян, как сапожник, говорит пословица. Знаю, знаю тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил по спине ремнем за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или с камрадом. А как кончилось твое ученье: „А вот теперь я заведусь своим домком, — сказал ты, — да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею“. И вот, давши барину порядочный оброк, завел ты лавчонку, набрав заказов кучу, и пошел работать. Достал где‑то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через педели две перелопались твои сапоги, и выбранили тебя подлейшим образом. И вот лавчонка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: „Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку: всё немцы мешают“» (Г, VI, 136–137).
Это, конечно, не мастеровой Собакевича, не мертвая душа, а живой образ мужика, русского умельца, которого развратил барский образ жизни; ему тоже захотелось разбогатеть, завестись своим домком, зажить со всеми достатками.
Размышления Чичикова благородны и по содержанию, и по общему лирическому тону. Белинский писал: «Здесь поэт явно отдал ему свои собственные благороднейшие и чистейшие слезы, незримые и неведомые миру, свой глубокий, исполненный грустною любовию юмор, и заставил его высказать то, что должен был выговорить от своего лица» (Б, VI, 427). Бездушный и благонамеренный Павел Иванович оказывается здесь в противоречии с самим собой.
Когда его осенила вдохновеннейшая мысль скупить мертвые души, он обрадовался, что «время удобное: недавно была эпидемия, народу вымерло, слава богу, не мало» (Г, VI, 240). А расфантазировавшись над списками, он постигает, что не от эпидемии вымерли эти мужики, что они так или иначе оказались жертвами господствующего образа жизни. Но всё же на фантазирование вдохновляет Чичикова то, что эти мужики уже мертвые, что теперь они принадлежат ему и одни списки этих мужиков помогут ему снова достигнуть богатства и довольства. А эта перспектива может превратить Чичикова даже в лирика. Ведь стал же он читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте, когда, на завтраке у полицмейстера, пришел в веселое расположение духа и вообразил себя уже настоящим херсонским помещиком. В то утро, когда он сам решил составить крепости (а по окончании этой работы задумался над списками), он даже не оделся «и, по — шотландски, в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние лета, произвел по комнате два прыжка…» (135).
Как бы благородны и лиричны ни были размышления Чичикова — это размышления о мертвых душах, ставших средством его обогащения; тут еще дух Павла Ивановича может взыграться. У него может даже вызвать умиление дворовый человек Плюшкина, живой, но беглый, т. е. то же, что и мертвый; Чичиков может представить себе страшную жизнь этого человека у скряги; он может представить себе, что дворовый человек Плюшкина принимает тюрьму с удовольствием и чувствует себя в тюрьме лучше, чем у своего барина; Чичиков даже может посочувствовать Попову, но о Фырове он мог только задуматься; о нем он уже нйчего не мог сказать. Это не его сфера, даже если допустить, что он может так расфантазироваться, как это изображает Гоголь. Это — не смерть и не тюрьма, зто — совершенно другой мир, абсолютно недоступный Чичикову.