Но гневно осуждая тех, кто унижает и оскорбляет простого человека, Достоевский не призывает своих героев к активной борьбе с угнетением и несправедливостью, так как не верит в действенность этой борьбы. Отвергая путь революционной борьбы за переустройство жизни, писатель призывает «униженных и оскорбленных» противопоставить своим обидчикам нравственную чистоту, сплоченность, стойкость в страдании и жизненных невзгодах. Этот вывод отчетливо формулирует старик Ихме- нев после примирения с дочерью: «О! пусть мы униженные, пусть мы оскорбленные, но мы опять вместе и пусть, пусть теперь торжествуют эти гордые и надменные, унизившие и оскорбившие нас!» (III, 278). Нравственная чпстота, сознание душевной незапятнанности, умение победить свою ложную гордость, мешающую одному бедняку понять другого и прийти к нему на помощь (в силу подобного чувства оскорбленной гордости Ихменев не хотел простить горячо любимую Наташу), — таковы, с точки зрения Достоевского, те высшие духовные ценности, которые составляют силу и величие простого человека.
Морально — этические выводы, к которым склоняется писатель, были подвергнуты критике Н. А. Добролюбовым. В статье «Забитые люди» (1861), анализируя содержание «Униженных и оскорбленных», Добролюбов выдвинул на первый план гуманизм Достоевского, его горячую защиту человеческого достоинства своих героев и их права на счастье. Сочувствие «забитым людям», «боль о человеке», гуманистическое направление, выражающееся в умении обнаружить в униженном человеке «живую душу», горечь, раздражение и протест против своего униженного положения составляют, как показал критик, великую и сильную сторону творчества Достоевского. Но в повестях и романах Достоевского отражена также слабость «забитых людей», не сознающих, где искать выход «из горького положения загнанных и забитых», — людей, «уничтожающихся» перед силой гнетущих их обстоятельств, которые они «не в состоянии даже обнять своим рассудком». Роман Достоевского и его повести доказывают, писал Добролюбов, что у тех «забитых людей» из «среднего класса», которых преимущественно рисует писатель, нет «достаточной доли инициативы» для самостоятельной борьбы за свое освобождение. Эти люди будут освобождены «не их собственными усилиями, но при помощи характеров, менее подвергшихся тяжести подобного положения, убивающего и гнетущего».[272]
Форма «фельетонного романа», или романа — фельетона, к которой сам Достоевский отнес «Униженных и оскорбленных» (XIII, 350), родилась на Западе в 30–40–х годах XIX века под влиянием развития газетной и журнальной прессы. Романами — фельетонами стали называть во Франции, а затем и в других странах романы «с продолжением», печатавшиеся в «подвалах» газет или на страницах журналов (обычно в течение всего года) и переходившие из номера в номер. Поставщиками романов — фелье- тонов на Западе были зачастую второстепенные буржуазные беллетристы, не ставившие перед собой иной цели, кроме достижения наибольшей напряженности рассказа и внешней занимательности. Но формой романа — фелье- тона в эпоху Достоевского охотно пользовались и крупнейшие зарубежные ппсатели — романтики и реалисты, в частности Бальзак, Гюго, Диккенс.
Форма романа — фельетона предъявляла к писателю свои специфические требования. Роман, разделенный на отдельные выпуски, печатавшийся в газете или журнале в течение длительного промежутка времени, писавшийся от срока к сроку, не мог сохранять обдуманность и завершенность, спокойное и медлительное течение действия, характерное для романов XVIII века. Он не мог быть также рассчитанным по своему содержанию и форме на узкий круг избранных ценителей поэзии, как это было нередко в эпоху романтизма. Форма романа — фельетона требовала от автора общедоступности, способности заинтересовать и держать в напряжении широкую, демократическую читательскую аудиторию, создавать сильные и запоминающиеся характеры и ситуации; она вызывала необходимость в быстрой и динамичной фабуле, неожиданных перипетиях и поворотах в развитии сюжета.
Буржуазные историки литературы обычно рассматривают роман- фельетон как единое историческое явление, игнорируя его внутреннюю сложность, отражение в нем различных, а часто и прямо противоположных общественных тенденций.