Роман
есть чисто композиционная форма организации словесных масс, ею осуществляется в эстетическом объекте архитектоническая форма художественного завершения исторического или социального события, являющаяся разновидностью формы эпического завершения (ПФСМ, 277)[879].В этих пассажах очевидны драматическая девальвация жанра и, как результат, отказ от ясного разграничения между романом и эпосом. Подобно Лукачу, который в своей «Теории романа»[880]
утверждал, что роман является хотя и своеобразным, но в целом слабым звеном в цепи эпической традиции, Бахтин пытался подогнать роман к эпосу. Следуя своей теории, в которой роман обладает сниженным статусом, Бахтин шел даже дальше Лукача в этом направлении, демонстрируя отсутствие всякого интереса к жанровойОдним из последствий подобного отсутствия интереса к жанру в раннем творчестве Бахтина стало то, что роман и эпос, вместо того чтобы быть противопоставленными друг другу, напротив, сопрягались как нарративные формы эпической традиции. Это отнесение романа к эпосу можно хотя бы частично объяснить влиянием на Бахтина работ Фридриха Шлегеля. И хотя влияние немецких романтиков продолжало ощущаться в более поздних его работах, и в частности в работах о романе 1930-х — начала 1940-х, общий тон и содержание обсуждения изменились, особенно с постепенным выдвижением Лукача и Лифшица в качестве ведущих теоретиков литературы и крепнущим пониманием ключевого значения жанра в идеологических дебатах середины 1930-х годов.
Еще до дискуссии тридцатых Лукач настаивал на том, чтобы эпос и роман рассматривались в качестве оппозиции и в диалектическом сопряжении. Роман сменяет эпос в эпоху капитализма и становится ведущим жанром в эпоху, которую Лукач, вслед за Фихте, называет в своей «Теории романа» эпохой «абсолютной греховности»; с концом капиталистического способа производства и переходом к коммунизму эпос, однако, свергает роман и полностью восстанавливается в правах.
Выступая против подобного понимания этих форм, Бахтин, следивший за статьями Лукача в «Литературном критике» и за ходом дискуссии по докладу Лукача[881]
, стремился утвердить себя в качестве теоретика романа в 1930-х годах. Хотя в своих работах Бахтин смог сместить баланс между эпосом и романом в сторону романа, он, тем не менее, оставался в той же, что и Лукач (гегельянской по своему происхождению), оппозиционной модели двух этих жанров. Предусмотренный Лукачем исход борьбы сводился к примирению обоих начал и победе эпоса, в который в конечном счете вольется и современный роман. Работы Бахтина о романе и его книга о Рабле, написанные в основном в 1930-х годах (хотя работа над книгой о Рабле продолжалась и в 1960-х), основывались, однако, на двух совершенно различных позициях. В статьях утверждалась несовместимость эпоса и романа, романное начало оценивалось куда выше эпического; книга же о Рабле намечала пересмотр этой жесткой дихотомии и постепенное сближение и синтез романного и эпического начал. В карнавале эпическое многократно просвечивается в безграничной памяти человечества «о космических переворотах прошлого»[882], тогда как романное начало живо в гротеске и снятии дистанции, в радостном и чуждом иерархичности торжестве свободы через смех. Подобно эпосу, карнавал поддерживает традиционные практики, но делает это открыто, «неустойчиво» — словом, «романно». Книга о Рабле представляется той точкой, в которой, примирив и синтезировав в действиях человеческого тела культуру и жизнь, пересмотрев и переместив границы культурных табу, найдя симбиоз эпического и романного начал, Бахтин обосновал новый смысл традиции, основанной на гибкой и чуждой пиетету народной (коммунальной) культуре.