Номах, в портретной характеристике которого отразились черты самого Есенина, противостоял организованной карательной машине и одерживал над ней верх. Чекистов, «гражданин из Веймара» и враг Номаха, — чужак в России, русофоб, для которого нет никого «бездарней и лицемерней», чем «русский равнинный мужик». Он приехал в Россию «укрощать дураков и зверей», перестраивать храмы Божий «в места отхожие». В столкновении Чекистова и Номаха прослеживается не только политический аспект, но и нравственный, религиозный, национальный, личностный. Разрешиться он может только кровью: от комиссаров исходит идея массового террора, сто «бандитов» должны качаться на виселицах, а Номах готов двинуть на карателей, на тех, кто «жиреет на Марксе», танки.
Драма Номаха, поначалу примкнувшего к революции и разочаровавшегося в ней, — драма самого Есенина. В 1926 г. из корректуры «Страны негодяев» были изъяты слова Номаха: «Пустая забава! / Одни разговоры! / Ну что же? / Ну что же мы взяли взамен? / Пришли те же жулики, те же воры / И вместе с революцией / Всех взяли в плен…» Есенину важно было показать, что в России еще есть повстанцы; Номах говорит о «бандах» разуверившихся в революции по всей стране. Поэт пришел к мысли о том, что его крестьянская революция еще и не начиналась. 7 февраля 1923 г. он писал в письме к А. Кусикову: «Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по — видимому, в нас скрывался и скрывается какой — нибудь ноябрь».
Тема «Страны негодяев» нашла свой отклик и в цикле «Москва кабацкая», в который вошли стихотворения 1921–1924 годов. Тема цикла — бесприютность поэта, крушение его идеала социалистического рая. Лирический герой включенных в цикл стихотворений — жертва, как и сама деревня; он неприкаян в социалистической стране, «отовсюду гонимый». Но он же — как волк, которого травят охотники и который, чуя смертный час, бросается на врага. При подготовке к изданию поэту пришлось вычеркнуть две строфы из стихотворения «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…», в которых выражались его оппозиционные настроения, и звучала тема крестьянских восстаний: «Ах, сегодня так весело россам. / Самогонного спирта — река. / Гармонист с провалившимся носом / Им про Волгу поет и про Чека»; «Жалко им, что Октябрь суровый / Обманул их в своей пурге. / И уж удалью точится новой / Крепко спрятанный нож в сапоге».
Отрекаясь от революции, он отрекался и от своей прежней роли преобразователя, пророка Инонии. В лирическом герое «Москвы кабацкой» «прояснилась омуть в сердце мглистом», происходило освобождение от своего мятежного двойника. В «Москву кабацкую» Есенин включил стихотворение «Я обманывать себя не стану…» — свое поэтическое оправдание:
«Кабацкие», вийоновские, русской поэзии не свойственные мотивы («Я читаю стихи проституткам / И с бандитами жарю спирт» или «И известность моя не хуже, — / От Москвы по парижскую рвань / Мое имя наводит ужас, / Как заборная, громкая брань») обрели в цикле драматическое, исповедальное звучание, раскрыли тему одиночества и печали поэта, наполнились элегическим содержанием; не случайно строки «На московских изогнутые улицах / Умереть знать судил мне Бог» («Да! Теперь решено. Без возврата…») явились откликом на пушкинские «Дорожные жалобы» («На большой мне, знать, дороге / Умереть Господь судил»).
В сборник «Москва кабацкая» (1924) С. Есенин включил цикл «Любовь хулигана», в котором любовь обрела очищающую силу, она излечивала душу поэта, наполняла ее нежностью. Этот цикл композиционно выстроен как роман о влюбленном герое от зарождения чувства до его окончания, от «первый раз я запел про любовь» до «разлюбил тебя не вчера?»
Если в книге «Стихи скандалиста» (1923) любовь была «заразой», «чумой», с циничным словом, с эпатирующими определениями типа «Наша жизнь — простыня и кровать. / Наша жизнь — поцелуй в омут», то в «Любви хулигана» образ любви светел, и потому лирический герой заявлял: «В первый раз отрекаюсь скандалить», «Разонравилось пить и плясать / И терять свою жизнь без оглядки», «я прощаю с хулиганством», «А теперь вдруг растут слова / Самых нежных и кротких песен», «Все явилось, как спасенье / Беспокойного повесы» и т. д. Эта любовь настолько чиста, что любимая ассоциировалась с иконным ликом: «Твой иконный и строгий лик / По часовням висел в рязанях».