Не занимавшие раньше в политике никакого места кооператоры выдвинулись на политическую арену в первые в дни московского совещания и с этого времени начали выступать не иначе как от 20 миллионов своих членов или, еще проще, от "половины населения России". Корнями своими кооперация уходила в деревню через верхние ее слои, которые одобряли «справедливую» экспроприацию дворян под условием, чтобы их собственные участки, нередко весьма значительные, получили не только защиту, но и приращение. Вожди кооперации вербовались из либерально-народнической, отчасти либерально-марксистской интеллигенции, создававшей естественный мост между кадетами и соглашателями. К большевикам кооператоры относились с той же ненавистью, с какой кулак относится к непокорному батраку. Соглашатели с жадностью уцепились за сбросивших маску нейтральности кооператоров, чтобы подкрепить себя против большевиков. Ленин жестоко клеймил поваров демократической кухни. "Десять убежденных солдат или рабочих из отсталой фабрики, — писал он, — стоят в тысячу раз больше, чем сотни подтасованных… делегатов". Троцкий доказывал в Петроградском Совете, что чиновники кооперации так же мало выражают политическую волю крестьян, как врач — политическую волю своих пациентов или почтовый чиновник — взгляды отправителей и получателей писем: "Кооператоры должны быть хорошими организаторами, купцами, бухгалтерами, но защиту классовых прав крестьяне, как и рабочие, передают своим советам". Это не помешало кооператорам получить полтораста мест и, вместе с переформированными земствами и всякими другими притянутыми за волосы организациями, совершенно исказить характер представительства масс.
Петроградский Совет включил в список своих делегатов на совещание Ленина и Зиновьева. Правительство отдало распоряжение арестовать обоих при входе в здание театра, но не в самом зале заседания: таков был, очевидно, компромисс между соглашателями и Керенским. Но дело ограничилось политической демонстрацией Совета: ни Ленин, ни Зиновьев не собирались являться на совещание. Ленин считал, что большевикам там вообще нечего делать.
Совещание открылось 14 сентября, ровно через месяц после Государственного, в зрительной зале Александрийского театра. Число допущенных представителей доходило до 1775. Около 1200 присутствовало при открытии. Большевики, разумеется, были в меньшинстве. Но, несмотря на все ухищрения избирательной системы, они представляли очень внушительную группу, которая по некоторым вопросам собирала вокруг себя свыше трети всего состава.
Достойно ли сильного правительства выступать перед каким-то «частным» совещанием? Этот вопрос составлял предмет больших колебаний в Зимнем дворце и отраженных волнений в Александринке. В конце концов глава правительства решил показаться демократии. "Встреченный аплодисментами, — рассказывает Шляпников о появлении Керенского, — он направился к президиуму, чтобы пожать руки сидевшим за столом. Доходит очередь до нас (большевиков), сидевших неподалеку друг от друга. Мы переглянулись и быстро условились не подавать ему руки. Театральный жест через стол, — я отодвинулся от предложенной мне руки, и Керенский с протянутой рукой, не встретив наших рук, прошел далее". Такое же отношение глава правительства встречал и на противоположном фланге: у корниловцев. А кроме большевиков и корниловцев уже не оставалось реальных сил.
Вынужденный всей обстановкой представить объяснения по поводу своей роли в заговоре, Керенский и на этот раз слишком понадеялся на импровизацию. "Я знаю, чего они хотели, — проговорился он, — потому что они, прежде чем искать Корнилова, приходили ко мне и мне предлагали этот путь". Слева кричат: "Кто приходил?.. Кто предлагал?" Испуганный резонансом собственных слов, Керенский уже успел замкнуться. Но политическая подоплека заговора раскрылась и наименее мудрым. Украинский соглашатель Порш докладывал, по возвращении, киевской Раде: "Керенскому не удалось доказать свою непричастность к корниловскому восстанию". Но глава правительства нанес себе в своей речи и другой, не менее тяжкий удар. Когда в ответ на всем надоевшие фразы — "в момент опасности все придут и объяснятся" и пр., ему кричали: "А смертная казнь?" — оратор, потеряв равновесие, совершенно неожиданно для всех, как, вероятно, и для самого себя, воскликнул: "Подождите сначала, когда хотя бы один смертный приговор будет подписан мной, верховным главнокомандующим, и я тогда позволю вам проклинать меня". К эстраде приближается солдат и кричит в упор: "Вы — горе родины". Вот как! Он, Керенский, готов был забыть то высокое место, которое он занимает, чтобы объясниться с совещанием, как человек. "Но человека не все здесь понимают". Поэтому он скажет языком власти: "каждый, кто осмелится"… Увы, это уже слышали в Москве, и Корнилов все-таки осмелился.