Либералы и полулиберальные социалисты пытались задним числом представить революцию как патриотическое восстание. 11 марта Милюков объяснял французским журналистам: «Русская революция произведена была для того, чтобы отстранить препятствия, стоявшие на пути России к победе». Тут лицемерие идет рядом с самообольщением, хотя лицемерия, надо думать, все же больше. Откровенные реакционеры видели яснее. Фон Струве, панславист из немцев, православный из лютеран и монархист из марксистов, хоть и на языке реакционной ненависти, все же ближе определял действительные истоки переворота. «Поскольку в революции участвовали народные и, в частности, солдатские массы, – писал он, – она была не патриотическим взрывом, а самовольно погромной демобилизацией и была прямо направлена против продолжения войны, то есть была сделана ради прекращения войны».
Наряду с верной мыслью эти слова заключают в себе, однако, и клевету. Погромная демобилизация росла на самом деле из войны. Революция не создала, а, наоборот, даже приостановила ее. Дезертирство, чрезвычайно сильное накануне революции, в первые недели после переворота ослабело. Армия выжидала. В надежде, что революция даст мир, солдат не отказывался подпереть плечом фронт: иначе ведь новое правительство и мира не сможет заключить.
«Солдаты определенно высказывают взгляд, – докладывает 23 марта начальник гренадерской дивизии, – что мы можем только обороняться, а не наступать». Военные рапорты и политические доклады на разные лады повторяют эту мысль. Прапорщик Крыленко, старый революционер и будущий верховный главнокомандующий у большевиков, свидетельствовал, что для солдат вопрос о войне разрешался в то время формулой: «Фронт держать, в наступление не идти». На более торжественном, однако вполне искреннем языке это и значило защищать свободу.
«Штыки в землю втыкать нельзя!» Под влиянием смутных и противоречивых настроений, солдаты в те времена отказывались нередко и слушать большевиков. Им казалось, может быть под впечатлением отдельных неумелых речей, что большевики не заботятся об обороне революции и могут помешать правительству заключить мир. В этом солдат чем дальше, тем больше заверяли социал-патриотические газеты и агитаторы. Но не давая подчас большевикам выступать, солдаты с первых дней революции решительно отвергали мысль о наступлении. Столичным политикам это казалось каким-то недоразумением, которое можно устранить, если на солдат как следует нажать. Агитация за войну выросла в чрезвычайной степени. Буржуазная пресса в миллионах экземпляров изображала задачи революции в свете войны до победы. Соглашатели подтягивали этой агитации – вначале вполголоса, потом смелее. Влияние большевиков, очень слабое в момент переворота, еще более уменьшилось, когда тысячи рабочих, сосланных на фронт за забастовки, покинули ряды армии. Стремление к миру почти не находило, таким образом, открытого и ясного выражения как раз там, где оно было напряженнее всего. Командирам и комиссарам, которые искали утешительных иллюзий, такое положение давало возможность обманываться насчет действительного положения вещей. В статьях и речах того времени нередки утверждения, будто солдаты отказываются от наступления исключительно вследствие неправильного понимания формулы «без аннексий и контрибуций». Соглашатели не щадили себя, разъясняя, что оборонительная война допускает наступление, а иногда и требует его. Как будто дело было в этой схоластике! Наступление означало возобновление войны. Выжидательное держание фронта означало перемирие. Солдатская теория и практика оборонительной войны была формой молчаливого, а в дальнейшем и открытого соглашения с немцами: «Не трогайте нас, и мы вас не тронем». Больше этого армия уже не могла дать войне.
Солдаты тем менее поддавались воинственным увещаниям, что, под видом подготовки к наступлению, реакционное офицерство явно пыталось прибирать вожжи к рукам. В солдатский обиход входила фраза: «Штык против немцев, приклад против внутреннего врага». Штык во всяком случае имел оборонительное назначение. О проливах окопные солдаты не думали. Стремление к миру составляло могучее подпочвенное течение, которое скоро должно было пробиться наружу.
Не отрицая, что уже до революции «замечались» в армии отрицательные явления, Милюков пытался, однако, долгое время после переворота утверждать, что армия была способна осуществить предписанные ей Антантой задачи. "Большевистская пропаганда, – писал он в качестве историка, – далеко не сразу проникла на фронт.
Первый месяц или полтора после революции армия оставалась здоровой". Весь вопрос рассматривается в плоскости пропаганды, как будто ею исчерпывается исторический процесс. Под видом запоздалой борьбы с большевиками, которым он приписывает явно мистическую силу, Милюков ведет борьбу с фактами. Мы уже видели, как армия выглядела в действительности. Посмотрим, как сами командиры оценивали ее боеспособность в первые недели и даже дни после переворота.