И что за радость получаю я, гоняясь за призраком, за ускользающей тенью Истины? Увы, рассуждая здраво, я говорю: чего бы только не отдал я за то, чтобы вновь обрести здоровый цвет лица, молодую силу и бодрость духа! Я сижу в своей каморке и питаюсь жидкой овсяной кашей — единственной пищей, которую принимает мой испорченный желудок, — в то время как жизнь кипит за окнами моей мрачной кельи; купцы и ремесленники, горожане и сельский люд — все очертя голову бросаются в этот безумный вихрь, и каждый спешит взять от жизни как можно больше! И что мне делать с мертвым грузом моих знаний, которые я накопил за десятилетия упорного труда, роясь в древних рукописях, словно жук в навозной куче? Неужели я потратил свои лучшие годы на то, чтобы в конце концов заменить собой огромный книжный шкаф с пыльными фолиантами? И это моя конечная цель? И это все, чего я достиг? Если цена пустого, вздорного старого хлама — моя жизнь, то до чего же убогим и жалким должно показаться мое существование тому, кто посмотрит на него со стороны! Не лучше ли сразу покончить с собой? Вот этим тонким и острым кинжалом…
И Фауст взял в руки изящный стилет — подарок друга, ученика великого Николя Фламеля, ныне покоящегося на парижском кладбище при церкви Сен-Жакла-Бушери. Поднеся кинжал поближе к огню, он долго любовался игрой света на холодной блестящей стали. Пристально глядя на клинок, он задумчиво произнес:
— Неужели напрасно проникал я в тайны кальцинирования и сублимации, конденсации и кристаллизации? Что толку в мастерстве, если мое внутреннее «я», Фауст гомункулус, бессмертный дух, заключенный в бренную земную оболочку, томится и страдает, скорбя о своем жалком жребии? Что пользы в мудрости, если твой разум, жаждущий просветления, обречен вечно блуждать во тьме, подобно кораблю без руля и без ветрил, плывущему неизвестно куда по воле ветра и волн? Может быть, лучше прервать этот тяжелый и мрачный сон одним ударом? Вонзить лезвие в живот и резко рвануть кинжал вверх, чтобы распороть тело до самой груди… Так поступали жители чудесного восточного острова, о котором я грезил, — величественные, гордые мужи в пышных и ярких одеяниях…
Вертя стилет в руках, он не спускал глаз с блестящего клинка. Пламя свечей трепетало, и тени плясали на стенах. В этой живой игре света и теней лицо мраморного бюста казалось строгим и осуждающим — древний мудрец явно не одобрял того, что услышал сейчас от своего младшего коллеги. Стояла глубокая тишина, нарушаемая лишь еле слышным потрескиванием свечей. И в этой тишине вдруг громко и отчетливо раздался звук, прилетевший откуда-то издалека. Звон церковных колоколов.
Фауст вздрогнул, словно внезапно пробудившись от глубокой дремы. Он вспомнил, что сегодня воскресенье, праздник Пасхи.
Его мрачные мысли развеялись столь же быстро, как и возникли. Он подошел к окну и приподнял тяжелые занавеси.
— Видно, я надышался парами ртути, — сказал он вслух, обращаясь к самому себе. — Нужно соблюдать осторожность, ведь Великое Дело таит в себе двоякую опасность для исследователя: с одной стороны, всегда возможна неудача, с другой — слишком быстрый успех нередко влечет за собой головокружение. Мне же лучше бы сейчас выйти на свежий воздух — благо утро теплое и солнечное, и молодая трава уже поднялась на лужайках — да выпить кружку пива в ближайшей таверне. Я чувствую, что мой желудок примет даже пару жареных колбасок, которые обычно подают к пиву… Да, несомненно, пары металлов из перегонного куба вступили в сложное взаимодействие с флюидами моего мозга, породив столь странные фантазии… Прочь! Немедленно вон из комнаты, чтобы рассеять их.
С этими словами Фауст накинул на плечи свой плащ, подбитый мехом горностая, и, проверив, на месте ли его бумажник, направился к входной двери, что вела в ту бурлящую, кипучую жизнь, про которую ученый доктор Фауст только что говорил в своей пространной речи. Эта жизнь уже приготовила ему много разных чудес и неожиданностей, которые даже столь искушенный в тайных науках алхимик не мог предугадать.
Глава 3
Колокола всех краковских церквей звонили свое «Те Deum». Фауст шел по улочке Казимежа прочь от Флориановой Заставы, направляясь к широкой рыночной площади. Прислушиваясь к дружному хору колоколов, каждый из которых имел свой неповторимый тембр, он различал их на слух: колокол женского монастыря пел нежным, ангельским голоском; у святого Венцеслава был чистый серебряный тенор, у святого Станислава — звучный, раскатистый баритон, а у Собора Богоматери — низкий и густой рокочущий бас, резко выделяющийся из общего многоголосия.