В перекур все уселись на досках и принялись полушутейно обсуждать уход с площадки Кухарева — нескладного унылого парня, который, как оказалось, уже не в первый раз под разными предлогами отлынивал от работы. На этот раз он взялся за живот и, кривясь, как от боли, сказал, что его прихватило. Его отправили в лагерь к доктору.
Я сначала немного завозился со своими инструментами, очищая их от раствора, — откровенно говоря, не очень-то тянуло в эту языкастую компанию. Но, услышав, о чем речь, я подошел поближе и стал с интересом слушать.
— Может, правда прихватило парня? Робко предположил кто-то.
— Ну, да, прихватило. Что у него прошлый раз было? Тоже понос? Кто помнит?
— Приступ печени.
— Ну вот, совсем наглеет. Надо отучать.
— А как докажешь, что врет? Его же не поймаешь…
— Надо сказать доктору, чтоб пошел с ним в туалет и проверил, — вылез я с предложением неожиданно для самого себя — настолько я был увлечен беседой. Все вдруг замолчали и стали смотреть на меня. Я смутился. Сидевший в середине группы Петрыкин выдержал паузу и, пристально глядя мне в лицо, сказал:
— Он-то что, Начальник, он — пташка мелкая. Вот ты у нас — орел! Птица большого полета.
— А что я? — возмутился я. — Какие ко мне претензии? Я работаю. У меня совесть чиста…
— Совесть-то у тебя чиста — у тебя вся спина грязная.
Все засмеялись, а я, почувствовав подвох, стал шарить у себя рукой по спине и, с трудом дотянувшись, сорвал приколотый проволокой плакат. «Я перевоспитываюсь» — было написано на нем. Вокруг поднялся радостный смех. А по тропинке мимо нас шла Оля. И потому, как она опустила глаза и заспешила, я понял, что она видела плакат.
Самое паршивое в этой истории то, что спустя неделю наш отряд спешно свернули и отправили домой. Объект, на котором мы сидели, было решено почему-то «заморозить». Отъезд, которого я ждал как избавления, был мне теперь совсем не в радость.
Со смешанным чувством бродил я снова по московским мостовым. Меня оставили в покое, но покоя не было. Я не доиграл игру до конца. В институте, я знал, такой возможности не будет. Кому я там нужен — со мной «доигрывать», а я было уже вошел в азарт…
Чувство неприкаянности, с каким я шел в сентябре в институт, сменилось последней степенью решимости, какую я в себе знал, когда нам объявили, что около месяца нам еще предстоит провести на уборке картошки в подшефном совхозе. Тут я доиграю эту партию, подумал я. В поселке, куда я попал, было еще несколько человек из стройотряда, но все люди из нейтральных и безобидных. Была там и Оля, а позже приехал еще и ее ухажер. Увидев ее вначале одну, я обрадовался, но подходить пока не подходил — неловко было после плаката. Кстати, пока не приехал ее приятель, она пела под гитару по вечерам в кругу любителей, из чего я заключил, что не пела она из-за него.
Погода была сухая, даже солнечная. Так что работать было не противно, и я взялся за работу, решив контролировать каждый свой шаг и не давать себе поблажки ни в чем. Но морально это было трудно, потому что в эту работу я верил еще меньше, чем в стройотрядовскую. И главное, что такое настроение было более-менее общим: приехали, отбыли, уехали, люди-то здесь все случайные, не стройотряд, да и на заработки никто не рассчитывал. Но я то должен был решить свои проблемы. И я зарывался в борозду, не оглядываясь на сачков, которых здесь было гораздо больше, чем в стройотряде. Я старался доказать себе, что могу работать, если захочу, и что если я работал когда-то плохо, то не потому, что я плохой, а потому, что работа плохая. Точнее говоря, не потому, что со мной было что-то не так, а потому, что с работой было что-то не так — вот какая у меня была мысль.
Я не один там был такой старательный, но странные взгляды бросали почему-то только на меня. Наверное я не совпадал со своей работой, со своим прилежанием.
К тому же меня вдруг совсем некстати назначили… бригадиром. Дело в том, что разбивка на бригады была только на бумаге — в тетрадке старшего преподавателя для учета. Работали одной общей кучей и только в столовой садились более или менее по бригадам, потому что масло и хлеб выдавали на бригаду. У бригадира не было никаких функций, кроме получения масла и хлеба, никакой власти, поэтому преподаватель, когда наш прежний бригадир должен был вдруг уехать, долго не думая, вписал в тетрадку меня — он нас совсем не знал и ему было все равно. Я оказался в дурацком положении. Звание бригадира ничего не давало, зато весь я теперь был на виду и открыт для иронических взглядов. Если в столовой за столом я раньше просто молчал, то теперь молчал, как бригадир. А это было не одно и то же. Мое усердие в поле теперь тоже расценивалось по-другому.
Узнали о новости и мои бывшие стройотрядовцы, как я не старался держаться в тени. Подходили, хлопали по плечу:
— Ну, все-таки добился своего — выбился в начальство! — но говорили вроде бы шутливо, без особой насмешки.