Она. Как Тео будет называть Ноа, когда научится говорить? Называть ее «мамой» будет предательством по отношению к женщине, которая его родила и чье сердце до сих пор, должно быть, разбито после такого горя. Но у каждого ребенка должна быть возможность называть кого-то мамой. Я меняю положение Тео в руках, и, довольный, он удобно устраивается у меня на шее. Я никогда не питала особой привязанности к детям, но в нем есть какая-то мудрость, не свойственная его возрасту. Я приподнимаю его чуть выше, придерживая бедром, и начинаю петь «Знаешь ли ты, сколько звезд?», веселую детскую песенку, о которой я не вспоминала с самого детства.
Я смотрю на Тео сверху вниз. Слышал ли он когда-нибудь эту песню? Может, ему пели ее родители? Были ли они правоверными евреями или не слишком ревностно соблюдали обряды? Я перехожу на «Изюм и миндаль», колыбельную на идише, надеясь, что он что-нибудь узнает. Он смотрит на меня глазами, широко распахнутыми от удивления.
Это кажется почти невозможным – еврейский ребенок попал в цирк, ко мне – тоже еврейке. Велика ли вероятность такого события? Но мы не единственные евреи, напоминаю себе я. Я поняла, что я не единственная, через месяц после того, как присоединилась к цирку герра Нойхоффа. В обеденном зале, с краю, где обычно сидели рабочие, я заметила незнакомого мужчину, худощавого тихого трудягу с подстриженной седеющей бородой, слегка прихрамывающего и предпочитающего быть в одиночестве. Одна женщина сказала, что этого разнорабочего зовут Мец и он хорошо чинит всякие мелкие вещи, поэтому я пошла к нему со своими часами, драгоценным подарком от отца на мое семнадцатилетие: они перестали ходить.
Мастерская Меца находилась в маленьком сарае на самом краю нашей территории. Я постучала, и он пригласил меня войти. Воздух внутри пах свежим деревом и скипидаром. В глубине комнаты я увидела узкую дверь и раковину. Мелкие инструменты и сломанные двигатели занимали полки и почти весь пол этого замкнутого пространства. Между ними были рассыпаны часы разного размера и вида, больше дюжины.
– До войны я был часовщиком в Праге, – сказал Мец. Я удивилась: как же он попал сюда? Но люди, приходящие в цирк, предпочитают молчать о своем прошлом. Всегда лучше ничего не спрашивать. Я дала ему свои часы, и он осмотрел их.
Когда он открыл ящик, чтобы достать инструменты, я увидела ее – потускневшую серебряную мезузу. Она может стоить ему жизни.
– Это ваше? – невольно спросила я.
Мец дрогнул, возможно, он знал о моем прошлом не больше, чем я – о его. Я считала, что мое еврейское происхождение не самый большой секрет для местных, но он присоединился к цирку в годы, когда меня здесь не было и, наверное, не слышал. Он слегка поднял подбородок.
– Да.
Сначала я была встревожена: знает ли о нем герр Нойхофф? Конечно же, он знал, он укрывал его точно так же, как меня. Я не должна была удивляться. Я решила, что герр Нойхофф взял меня, только чтобы я помогла его цирку, и, отчасти, в качестве одолжения старому другу семьи. Однако его смелость безгранична, он не отвернется от нуждающегося, будь тот известным артистом, или простым рабочим или ребенком, как Тео, от которого никакой пользы. Дело не в цирке, не в семейных делах, но в том, что он порядочный человек.
Герр Нойхофф не говорил нам друг о друге, возможно, чтобы сохранить анонимность.
– Красивая. – Я делаю паузу. – У моего отца была почти такая же. – В тишине между нами появляется теплое чувство родственности.
Но мезуза в ящике лежит на самом видном месте, подвергая опасности его – и меня.
– Возможно, вам следует быть с ней поосторожнее.
Часовщик спокойно смотрит на меня.
– Мы не можем изменить того, кем мы являемся. Рано или поздно всем нам придется встретиться с собой лицом к лицу.
Через неделю он вернул мне часы, отказавшись принять деньги за работу. Больше мы не разговаривали.
Мы добрались до стоянки. Я несу Тео по заднему двору, у него уже слипаются глаза. Сегодня теплый весенний день, и все, кто может, репетируют на улице. Шпагоглотатель репетирует номер, где он якобы разрезает ассистентку пополам, а на некотором расстоянии от него один силач пытается переехать другого на мотоцикле. Я вся сжимаюсь изнутри. Со времен Мировой войны номера стали более зловещими, людям будто бы надо видеть смерть еще ближе, чтобы испытать ужас, более спокойных развлечений им уже не хватает.