В апреле 1942 года я вдруг стал плохо спать – из моего носа выходило что-то непонятное… Короче говоря, у меня началась редкая носовая форма дифтерита. Болезнь почти подошла к середине, когда мама наконец обратилась к врачу. Нас сразу отправили в инфекционную больницу за городом, куда мы добрались пешком уже затемно. Меня посмотрел в отделении скорой помощи врач, как оказалось, профессор из Харькова (опять из Харькова!), и тут же отдал распоряжение оставить нас с мамой на ночь в «боксе» – изолированной комнате. Из-за стенки соседнего бокса слышались чьи-то тяжёлые стоны. Ночью во сне мне сделали укол вакцины, а наутро, взяв у мамы анализы, её отпустили домой. Она не заразилась от меня дифтеритом, а меня поместили в детскую инфекционную больницу на целых две недели! Это была первая разлука с мамой.
Она могла приходить навещать меня не чаще трёх раз в неделю, так как больница находилась на расстоянии километров десяти от центра города, а транспорта до больницы никакого не существовало.
Я чувствовал себя неплохо, но анализы в первую неделю ещё показывали наличие «дифтеритной палочки» в носу. Вторая же неделя полагалась как время карантина. Как-то в один из дней, около четырёх часов после полудня все услышали дикий женский крик. Оказалось, что умер восьмимесячный ребёнок. Впервые я и другие ребята, находившиеся на излечении, увидели, что означает смерть. Оказалось, что смерть – это неподвижность, но неподвижность навсегда. Маленькое желтоватое тельце ребёнка не двигалось. Нельзя сказать, что это произвело на всех особое впечатление, каждый из нас чувствовал себя хорошо, и скоро все должны были покинуть больницу. Так что смерть осталась абстрактным понятием – её никто из нас на себя не «примерял». Детство, молодость и юность всерьёз не воспринимают смерть – этот непременный и вечный атрибут жизни.
Я вернулся «домой», то есть в цирк шапито, который, как и раньше, не работал, но артисты в нём по-прежнему жили и выступали в «Балагане» на рыночной площади. На крыльце «Балагана» – «на раусе» – клоун Баев по-прежнему зазывал зрителей в цирк, обрушивая сокрушительные удары своей толстой, расщеплённой на конце бамбуковой палки на головы любопытных мальчишек. Такие удары производили громкий треск, но никакого вреда головам мальчишек не приносили, а только веселили окружающих.
Мы продолжали жить в одной комнате с матерью и дочерью Кагановскими. Как и весь наш цирк, они были харьковчанами. Мария Исааковна Кагановская и её шестнадцатилетняя дочь Майя прожили там, как мы потом узнали, до самого освобождения Харькова. Муж Марии Исааковны был сапёром и провёл войну на передовой. Он был, кажется, уникальным счастливцем – за всю войну от первого до последнего дня уже в самой Германии – не получил ни одного ранения! Такое случалось только в рассказах членов Союза советских писателей. Но тут истинная правда, хотя, если не изменяет память, всё-таки он ненамного пережил войну. Говорят, что сапёры ошибаются раз в жизни. И он не ошибся – просто вскоре после войны умер от инфаркта.
Вечерами, чаще всего при «коптилке» (стекло лампы, полученной у князя Мышецкого, давно разбилось), мама учила меня писать на разлинованной газетной бумаге «палочки», нолики, цифры, буквы, которые я уже отлично знал, но складывать буквы в слова у меня не получалось никак. Только самые простые элементарные слова из двух слогов я был в состоянии прочитать, да и то скорее всего потому, что просто узнавал их. Но начать читать по-настоящему я никак не мог. У меня был какой-то барьер, и казалось, что я никогда не сумею его преодолеть.
Всё лето 1942 года мы с мамой ожидали приезда отца, который должен был взять нас в Москву. Дело это было непростое – детей всё ещё вывозили из Москвы, а въехать туда с ребёнком было задачей исключительной трудности. То есть требовался специальный пропуск как для мамы, так и для меня – для въезда в Москву, которая всё ещё находилась «на военном положении».
Мы продолжали жить в артистических гримёрных цирка шапито, и я наблюдал жизнь цирковых артистов, репетировавших на пустом манеже каждый день, несмотря на нечеловеческую жару на солнце, когда температура достигала пятидесяти и более градусов (в тени же было не более 270
).