Эта модель восприятия монстров, которая безраздельно царила в сфере представлений о телесных аномалиях, действительно, имеет большое значение. Она затмевает любое другое различие. «Человек–слон», «женщина–верблюд», ребенок без рук, «белый негр» перестают восприниматься с точки зрения их пола, возраста, увечья или расы: все скрывается за понятием монструозности. Сила ее влияния в сфере представлений об анормальном кажется практически неограниченной, она охватывает не только телесный, но и знаковый уровень. В конце века, раздираемого муками физического и морального вырождения, именно эта модель ставит свою подпись под портретом криминального элемента, порождая антропологию опасностей[570]
, именно ее физическое и моральное клеймо отмечает великие криминальные фигуры, заполняющие собой судебные хроники и провоцирующие социальные страхи[571], и именно ее кровавые последствия разыгрываются на сцене театра «Гран–Гиньоль» и увековечиваются в восковых фигурах музеев Гревен или Мадам Тюссо. Монстр, будучи предметом всеобщего любопытства, точкой отсчета для любой телесной странности, единицей измерения социальной опасности, концентрирует в себе коллективный страх и фиксирует в умах представления о том месте в обществе, которое он еще недавно занимал. И даже если, в результате постепенного разочарования[572], он утратит радикальное отличие, которое страшило или восхищало в нем традиционное общество, его сила лишь возрастет, растворившись в безграничной заурядности мелких преступлений криминального характера и сексуальных отклонений:Говоря кратко, ненормальный (причем до конца XIX, а возможно, и до XX века <…>) является по сути своей тривиальным, банализированным монстром. Ненормальный долгое время будет оставаться своего рода
То, что Фуко пытается определить, выявляя тень монстра за многочисленными и изменчивыми фигурами ненормального, — это, как он говорит, возникновение, а затем распространение во всем обществе «власти нормализации»[574]
. Ясная формула Жоржа Кангилема проливает свет на эту связь между монстром и нормой: «В XIX веке безумец в доме умалишенных служил тому, чтобы показать, что есть разум, а монстр в лабораторном стакане эмбриолога служил тому, чтобы показать, что есть норма»[575].Но стоит сразу добавить, что не только в лабораторной пробирке эмбриолога, но и на сцене балагана. Если мы покинем на время сферу науки и отправимся в места массовых зрелищ, то сразу осознаем всю интерпретационную силу данной формулы: за решетками человеческого зоопарка или в загоне туземных деревень на Всемирных выставках дикарь служит тому, чтобы обучать цивилизацию, чтобы демонстрировать ей ее блага, но одновременно он подтверждает представление о «естественной» иерархии рас, навязываемой колониальной экспансией. Труп в витрине морга, собирающий воскресную толпу зевак, усиливает страх перед преступлением. В полумраке анатомического музея восковых фигур муляжи тел, обезображенные наследственным сифилисом, упорно внушают мысли об опасности сексуальной близости, о необходимости соблюдения гигиены и о пользе профилактических мер.
Таким образом, в этом заключалась одна из основных форм установления «власти нормализации» на излете века: распространение влияния нормы осуществлялось с помощью комплекса мер, основанных на демонстрации ее обратной стороны, на выставлении напоказ ее изнанки. Однако в рамках подобной массовой педагогики не было никакой необходимости в принудительных мерах, в отличие от государственного контроля за паноптикумами: речь идет о весьма нестабильной и рассеянной сети зрелищных заведений, частных и публичных, постоянных и временных, оседлых и кочевых; это были первые шаги в формировании индустрии массовых увеселений, призванной развлекать и очаровывать. В ее рамках были созданы механизмы, задействующие зрение, вызывающие зрительный голод, а пищей для его удовлетворения должны стать анормальные образцы человеческого тела — или их видимость, реалистичная замена[576]
.