Удивительно и отсутствие тех качеств, которые сегодня кажутся нам самоочевидными, скажем, скорости: быстрота исполнения задачи не упоминается. В XVI–XVII веках можно проследить цепочку метафор, приближающуюся к этому понятию, но никогда точно его не обозначающую и не объективирующую: так, побившие швейцарцев испанские солдаты описываются как «почти лишенные жира, тощие, живые и подвижные, с крыльями на ногах (как это говорится)»[526]
; а отец Монтеня выполнял упражнения в башмаках «со свинцовыми набойками, в которых было легче бегать и прыгать»[527]. Но скорость как таковая не упоминается. Напротив, один из любимых образов, переходящих из текста в текст, это образ «раскованного» тела: «очень крепкий, поразительно ловкий и гибкий»; Генрих II изображен Мезере «крепким и ловким»[528]; Генрих IV, согласно Пальма Кайе, обладал мощным телосложением и «раскованностью»[529], тем самым совмещая в себе почти диаметрально противоположные качества, необходимые в бою и при дворе. Брантом приводит итальянскую характеристику: «con bel corpo desnodato et di bella vita», которую переводит так: «статного телосложения и хорошего роста»[530]. Констатация силы сочетается не с массивностью, а с ее противоположностью, интуитивная метафорика мощи сближается с не менее интуитивной идеей раскованности. Уже в XVII столетии линию Кастильоне продолжают формулировки, предлагаемые Фаре: «Хорошо сложенные члены, гибкие, раскованные, легко приспособляющиеся ко всем видам упражнений, на войне или среди развлечений»[531]. «Раскованность» дает определенный образ, даже если сам термин специально не раскрывается, тогда как соседство военных упражнений и развлечений по–своему свидетельствует о том коренном сдвиге, который произошел в эту эпоху.Слов, обозначающих тренированное тело, становится больше. В XVI веке уточняются и диверсифицируются его качества. В придворном идеале сила соединяется с новообретенной ловкостью, телесные движения имеют не только эстетический, но и действенный характер. Но при всех этих изменениях термины остаются слишком общими, а определения — конвенциональными. Чтобы точнее оценить всю важность репрезентаций, необходимо проследить изменение упражнений внутри соответствующих институтов.
На протяжении XVI века итальянские дворы оставались основным местом, где осуществлялось такого рода ученичество; поездки во Флоренцию, в Рим или в Неаполь воспринимались как символические путешествия, инициация, живое соприкосновение с новыми практиками. В Италии появляются первые значимые трактаты, посвященные верховой езде, танцу или фехтованию, равно как и первые учителя, которых стали приглашать к европейским дворам[532]
. Как мы видели, в 1596 году Бассомпьер отправляется в Италию в сопровождении старого наставника и двух дворян, «принадлежавших» его отцу[533]. В 1570 году выходец из Экса Шарль д’Аркюссиа посещает феррарский и туринский дворы и несколько десятилетий спустя пишет один из первых современных трактатов об охоте с хищными птицами «Беседы сокольничих»[534]. Понт–Эмери провел двадцать два месяца при дворах Милана, Неаполя и Болоньи и в 1599 году описал их великолепие и скрытые опасности[535].К концу XVI века у итальянцев начинает звучать критика такого ученичества. Понт–Эмери настаивает на трудностях и опасностях путешествия, на связанных с ним тратах, на потере времени: «На протяжении 22 месяцев, которые я провел в Италии, я потерял 15 или 16 дворян из хороших домов. <…> Нет ничего более дерзкого, чем посылать туда молодого человека, как потерявшегося жеребенка»[536]
. Эта критика по–своему резонирует с ностальгией, которую испытывал Дю Белле, по обязанности находившийся в Риме в 1550–1560 годах и чувствовавший себя в изоляции[537]. По мере развития придворной культуры и экспорта из Италии не только картин и скульптур, но и знаний, идея инициационного путешествия постепенно утрачивает свою привлекательность. Ла Ну предлагает создать академию в Париже, «дабы сделать доступными для всех необходимые упражнения», где занимались бы «дети пятнадцати лет, которые начали свое обучение дома или в университетах»[538]. В последние годы столетия Плювинель, королевский конюший, придает этому проекту более конкретные очертания, «лишая благородное сословие повода стремиться в Италию»[539]. В 1629 году он получает одобрение Людовика XIII, объявившего школу Плювинеля на улице Вьей–дю–Тампль Королевской академией, «куда будут определяться лишь дворяне 14 или 15 лет, хорошего сложения, крепкие и способные к тому делу, которое является их призванием»[540].