– Еще раз повторяю, что вы мне не обязаны ничем, – запротестовал Джонс. – Нет никакой заслуги рисковать тем, чему я не придаю никакой цены: в моих глазах нет ничего презреннее жизни.
– Сожалею, молодой человек, – отвечал незнакомец, – что в ваши годы у вас есть уже причины быть несчастным.
– Так и есть, сэр, – сказал Джонс, – я несчастнейший из людей.
– Может быть, у вас был друг или любимая женщина?
– Вы произнесли два слова, – сказал Джонс, – способные довести меня до безумия.
– Каждое из них способно довести любого до безумия, – отвечал старик. – Я не продолжаю своих расспросов, сэр; может быть, любопытство завлекло меня и так уже слишком далеко.
– Нет, сэр, – сказал Джонс, – я не могу осудить чувство, которым сам одержим сейчас в величайшей степени. Простите, если я скажу вам, что все, что я увидел и услышал, переступив порог этого дома, пробудило во мне живейшее любопытство. Должно быть, что-нибудь необыкновенное заставило вас избрать такой образ жизни, и я решаюсь высказать предположение, что и вы не миновали несчастий.
Старик снова вздохнул и несколько минут не произносил ни слова; наконец, внимательно посмотрев на Джонса, сказал:
– Читал я, что приятная наружность – то же, что рекомендательное письмо; если это правда, то никто не может быть отрекомендован лучше вас. Если бы я не почувствовал к вам расположения по другому поводу, я был бы неблагодарнейшим чудовищем на земле; и я искренне сожалею, что у меня нет другого способа доказать вам свою благодарность, как только выразив ее словесно.
После некоторого колебания Джонс отвечал, что именно словами незнакомец может отблагодарить его как нельзя более щедро.
– Я уже признался вам, сэр, – сказал он, – что сгораю от любопытства; надо ли говорить, как много был бы я вам обязан, если бы вы были так добры удовлетворить его. Позвольте же обратиться к вам с покорнейшей просьбой: скажите мне, если только вас не удерживают какие-либо соображения, что побудило вас удалиться от общества людей и начать род жизни, для которого вы, по-видимому, не рождены?
– Я не считаю себя вправе отказать вам в чем бы то ни было после того, что случилось, – отвечал старик. – Итак, если вы желаете выслушать историю несчастного человека, я расскажу вам ее. Вы правильно рассуждаете, полагая, что судьбу тех, которые убегают от общества, нельзя назвать обыкновенной; как это ни покажется парадоксальным или даже нелепым, но несомненно, что глубокое человеколюбие побуждает нас избегать и ненавидеть людей не столько за их личные, эгоистические пороки, сколько за пороки общественные: зависть, злобу, предательство, жестокость и все вообще виды недоброжелательства. Истинный человеколюбец не переносит этих пороков и скорее готов отречься от общества, чем видеть их и иметь с ними дело. Однако – не примите это за комплимент – вы, мне кажется, не из числа тех, которых должно избегать и ненавидеть; признаться даже, на основании немногих оброненных вами слов, мне сдается, что в наших судьбах есть нечто общее; надеюсь, впрочем, что ваша будет все же счастливее.
Тут герой наш и хозяин обменялись несколькими комплиментами, и последний собирался уже приступить к своему рассказу, но его прервал Партридж. Опасения его совершенно рассеялись, но кое-какие следы только что владевших им чувств все же остались, – он поэтому напомнил хозяину об упомянутой превосходной водке. Водка была тотчас же подана, и Партридж осушил порядочный бокал.
Тогда хозяин без дальнейших предисловий приступил к рассказу, начало которого вы найдете в следующей главе.
Глава XI
в которой Горный Отшельник начинает рассказывать свою историю
Я родился в тысяча шестьсот пятьдесят седьмом году, в Сомерсетшире, в деревне Марк. Мой отец был из так называемых джентльменов-фермеров. Он имел небольшое поместье, приносившее около трехсот фунтов в год, и арендовал другое, дававшее почти столько же. Он был благоразумен, трудолюбив и так исправно вел хозяйство, что мог бы жить в покое и довольстве, если бы весь его домашний уют не был отравлен мегерой-женой. Но хотя это обстоятельство сделало его, может быть, несчастным, оно не привело его к бедности, потому что он держал жену почти всегда у себя в деревне и предпочитал сносить вечные попреки в собственном доме, чем расстраивать свое состояние, потворствуя ее сумасбродствам на стороне. От этой Ксантиппы…
– Так называлась жена Сократа, – заметил Партридж.