Что означали слова Никиты о вольных мыслях, Иванов разобрал уже в Стрельне, куда стал наезжать оставшийся в Петербурге Кюхельбекер. И в этом году по воскресеньям, после урока манежной езды у берейтора, князь Одоевский совершал полевые проездки в сопровождении своего бывшего дядьки. Кюхельбекер отправлялся с ними, причем хотя некрасиво горбился и болтал локтями, но крепко держался в седле на всех аллюрах. И при этом, едучи шагом, и на привалах почти непрерывно говорил, как в комнате, размахивая руками, так что Иванов часто опасался, не испугались бы непривычные к тому лошади. Говорил он чаще всего о том, чего из господских уст Иванов еще не слыхивал, а из солдатских — разве спьяна: о несправедливости крепостничества, о возмущающей душу торговле людьми, о несоразмерных с виной наказаниях, о непосильном труде и бедности. А то о плохих городских школах, где учат не тому, чему следует, и не тех, кого нужно бы, о криводушных судах, у которых за взятку закон поворачивается к богатому. Или о тяжкой солдатчине и нищенской старости инвалидов, о военных поселениях — новой страшной кабале, где еще хуже солдату и крестьянину, чем по всей России…
После службы в Тифлисе непоседа Вильгельм Карлыч побывал в чужих краях, в Париже, а потом погостил в Смоленской губернии у сестры, помещицы средней руки, и там, в соседних имениях, насмотрелся на то, что его так возмущало.
Сначала, когда заводил такие речи, Одоевский кивал на Иванова и говорил по-французски что-то предостерегающее, но Кюхельбекер возражал по-русски:
— Оставьте! Пусть поймет хоть, что не все господа аспиды.
Это Иванов понял с тех самых пор, как узнал князя Александра Ивановича и так полюбил, что сейчас тревожился, видя, какое действие производят на него слова Кюхельбекера, и вновь удивляясь, как умело прятали от него все жестокое, что творилось вокруг. От рассказов про самые обычные наказания дворовых и крестьян, вроде нещадного сечения или забивания в колодки, корнет краснел, хмурился и надолго замолкал. А однажды во время завтрака в поле, когда Вильгельм Карлыч рассказывал, как упрашивал соседа-помещика не наказывать розгами беременную бабу, а тот ответил, что беспокоиться нечего, для ее брюха он приказал выкопать в земле ямку, как у него, мол, всегда делают в таких случаях, чтобы будущего крепостного не лишиться, — от такого рассказа Одоевский так побледнел, что Иванов испугался, не обмер бы… Но ничего, князь справился, только сломал попавшую под руку железную вилку с роговым черенком.
Несколько раз в Стрельну на воскресенье приезжал и Бестужев, который тоже отправлялся с ними, — в этом году верховых лошадей у князя уже для всех хватало. Адъютант сидел на коне, как картинка, недаром начал службу в гвардейских драгунах. Знал назубок все манежные фокусы и охотно показывал хитроумные пиаффе, пируэты, кабриоли и галопады, потешаясь, что такой ерундой занята превращенная в школу берейторов вся русская конница вместо настоящего обучения бою и полевой езде.
— Ведь, честное слово, наш манежный галоп хорошая пехота без натуги обгонит, — смеялся он. — А лошади больше на жирных свиней похожи. Не дай бог война! Что, брат, делать станем? — обращался он к Иванову. — Ведь случись настоящий поход, не по штабному расписанию, так половина коней за неделю передохнет…
Бестужев и здесь много шутил, смешно подражая женщине, пел французские песенки, разговаривал о книгах и журналах, но иногда вспыхивал, как порох, и в голосе его звучало возмущение, особенно когда касался увлечения плац-парадной муштрой.
— Неограниченная власть и малое образование, — горячо говорил он, — помноженные на военную бездарность и воспитание в прусском духе, приводят к нелепому и вредному увлечению — к игре в живых солдатиков, коей заполнена жизнь нами правящих…
В таких фразах Иванов не все понимал, но ему крепко запомнился один привал на берегу речки Стрелка. Здесь Бестужев рассказывал, как, будучи юнкером в Петергофе, он, по совету старшего брата, заменившего ему умершего отца, во всем делил жизнь солдат, чтобы хорошо узнать их службу и быт.
— Только не мог я вместе с ними купаться! — сказал Александр Александрович. — Видеть спины в рубцах было сверх моих сил. Видеть и знать, что все почти страдания приняты за пустяки, по капризу офицерскому. Со стыда за наше сословие сгореть можно от такого зрелища…
— Бить человека подневольного, который тебе ответить тем же не может, просто подло, — сказал князь, как всегда от таких разговоров краснея и волнуясь почти до слез.