На этом и должна была бы кончиться жизнь Осла (как это происходит в старинном басенном рассказе, использованном у Крылова). Но дух народной сказки требует счастливого конца и победы простодушного героя. Осел принимается уверять своих судей и палачей, что его заднее копыто наделено магическим даром; тот, кто посмотрит в него, укрепившись предварительно молитвой, получит необычайные силы. Следует новая травестия священной ситуации — Волк три часа стоит на коленях и твердит «Отче наш». Затем Осел ударом пресловутого заднего копыта сбивает Волка за борт, а перепуганная Лиса сама спрыгивает туда же. Поэма кончается торжественным похвальным словом «философу» Ослу, благодаря своей мудрости одолевшему врагов. Для большей иронии похвала вложена в уста Лисы.
Византийскому фольклору суждено было надолго пережить крушение византийской цивилизации и впоследствии перейти в новогреческую народную поэзию. Традиция греческой народной литературы также оказалась достаточно устойчивой и еще на грани XVI в. дала такого поэта, как Сахликис с Крита[716]
, мастер грубого и плоского, но колоритного юмора. Кстати сказать, Крит вообще играет на протяжении XVI и XVII вв. роль своего рода заповедника греческой словесности, в то же время испытывая сильное влияние Италии; скрещивание двух традиций отчетливо прослеживается в творчестве грекоязычного критского стихотворца XVI в. с итальянской фамилией Корнаро[717].Но «высокая литература» была более хрупким растением; последние сочинения византийской прозы большого стиля — это исторические описания катастрофы 1453 г. Здесь следует назвать прежде всего «Истории» (в 10 книгах) Лаоника Халкокондила[718]
, охватывающие период 1298–1463 гг. Этот автор, время жизни которого приходится на трагический для империи период (середина XV в.) (попытки более точно определить даты рождения и смерти спорны)[719], — последний крупный представитель палеологовского классицизма, который в дальнейшем имел будущее лишь в ином культурном кругу, на западной почве. Глубоко символично, что Халкокондил — уроженец Афин; это дает ему возможность начать свой труд гордой фразой, написанной «под Фукидида»: «В этой истории записано то, что видел и слышал в своей жизни Лаоник Афинянин…»[720]. Дикция Лаоника отмечена стилизаторством, которое иногда заходит так далеко, что мы встречаем у него грамматическую форму двойственного числа, вышедшую из живого употребления еще в первые века нашей эры. Он продолжает перекрещивать русских — в сарматов, сербов — в триваллов, болгар — в мидян, татар — в скифов и т. п. И все же в сочинении Лаоника живет пафос, несводимый к академической игре[721]. То, о чем он пишет, — великое бедствие его народа: «…Я говорю о гибели, постигшей державу эллинов, и о том, как турки забрали силу, больше которой и не бывало…»[722]. В этих условиях подчеркнутый пиетет к традициям греческого языка, которому Халкокондил посвящает настоящее похвальное слово, утверждая, что «…этот язык повсюду и всегда был наипаче других прославлен и в чести, и еще сегодня это общий язык чуть ли не для всех…»[723], — это патриотический акт, выражение надежды на то, что «держава эллинов» еще возродится и будет управляться «эллинским царем»[724]. Конечно, Лаоник говорит об «эллинах», а не о «ромеях»; в годы катастрофы он, как и его старший современник Плифон, через века византийской истории обращается к исконному греческому прошлому, воспринимая его именно как национальное прошлое, — черта, прослеживающаяся еще у публицистов никейской эпохи. В западноевропейском гуманизме линия «возрождения классической древности» и линия строительства национальных культур дополняли друг друга, но ни в какой мере не совпадали (некоторым исключением была, конечно, Италия, где в XV в. воинственно противопоставляли «своего» Вергилия «испанцу» Марциалу)[725]. Только для греков слава Гомера и Афин совпадала с пафосом патриотизма; по иронии судьбы именно они не могли реализовать свою национальную идею, и Лаонику оставалось жить прошлым и будущим — настоящего у него и ему подобных не было.