Поэтому в Эрфурте 9 октября появился прусский военный манифест, составленный Ломбардом, многословное, жалкое творение, которое с порицанием перечисляло все французские прегрешения до самых дней революции и тут же с похвалой превозносило прусскую снисходительность к этим прегрешениям. Английские газеты говорили, что это был язык соблазненного, упрекающего своего соблазнителя во всех своих болезнях, полученных якобы от него. Здесь встречались следующие слова: «Нации имеют свои права независимо от каких-либо трактатов», — ни в одних устах это не могло казаться таким жалким и позорным лицемерием, как в устах старопрусского королевства.
2. Выступление
Таким образом, юнкерский сброд скорее ввалился, чем вступил в войну; все возрастающей тяжестью своих преступлений он был увлечен на наклонную плоскость, по которой он неудержимо скатывался вниз, в глубину беспримерного позора.
Еще до первого выстрела водворилось полное смятение. Военная и мирная партия в безнадежном ослеплении спорили друг с другом. Хвастливые угрозы Блюхера и Рюхеля уравновешивались трусливыми увертками Гаугвица и Ломбарда. И те, и другие были противоположными полюсами того же страшного упадка. Блюхер превзошел себя в следующей фандфаронаде: «Французы находят свою смерть еще по эту сторону Рейна, и приезжающие оттуда сообщают такие же приятные вести, как о Росбахе». Другой подобный же герой очень сожалел о том, что славная армия берет с собой на войну ружья и сабли, — чтобы прогнать французов, было бы достаточно одних дубин.
Единственное извинение этих сумасшедших выходок можно, пожалуй, найти только в паническом страхе. Большая часть старшего офицерства, беспомощные старцы, терявшие к тому же вследствие войны значительную часть своих доходов, была настроена совсем не воинственно. То же самое, если только не в еще большей степени, можно сказать и о солдатах. Старые солдаты, по большей части, женатые принужденные оставлять дома жен и детей, привыкшие, как отпускные и временно обязанные, жить, по крайней мере, в течение большей половины года полусвободной жизнью, очень неохотно следовали сигналу боевой трубы, призывавшему их к новому голоду и новым наказаниям; чтобы воспламенить их к геройским подвигам, придумали прекрасное средство — водить их в театр, чтобы вдохновлять там «Валленштейном» и «Орлеанской девой» бедного Шиллера. Но этого еще мало: прусские бюрократы настроили в этом же направлении и свои арфы: член военного совета Мюхлер описывает с прозорливостью поэта, как фридриховские наемники будут побивать французское народное войско. «И вот они бегут, трусливые наемники, и внуки становятся такими же победителями, какими были 50 лет назад отцы». Однако бедные рабы военщины, с урчащими желудками и окровавленными спинами, далеко не были всем этим растроганы: они распевали при огне своих бивуаков в Тюрингии: «Иной желает умереть за отечество, но я желал бы лучше получить в наследство 10 000 талеров. Отечество — неблагодарно. И за него погибнуть? Эх ты, дурак!..»
Эта поэзия имеет перед официальными военными победными песнями хоть то преимущество, что она отражает настроение самого народа, который в массе своей относился к войне с полным равнодушием. И как могло быть иначе? Какое представление могло у него быть об отечестве, которое нигде не существовало, кроме как в болтовне презренных литераторов, или же в виде фантастического призрака, встававшего перед напуганной совестью охваченного страхом прусского юнкерства? Одним из прекраснейших качеств этого класса является искусство использовать государственный механизм для того, чтобы высасывать из народных масс последнюю каплю крови, и если при этом случается, что юнкерство попадает впросак, то оно требует со всем благородным пафосом угнетенной невинности, чтобы изнуренные массы бросили свои измученные тела в бойню за «отечество», т. е. за сохранение того же юнкерского господства. Если странное требование не выполняется, то оно жалуется, что массы изнежились вследствие «просвещения и гуманности». С известной точки зрения юнкерство имело основание говорить так. Если бы просвещение и гуманность стояли в Германии на более твердой почве, чем это было во Франции, то восточноэльбские юнкера отправились бы к черту задолго до Йены.