– Он просто хочет, чтобы ты выказал ему благодарность за всё, что он для тебя делает. Прошу, поднимись к нему и пожелай ему доброго утра. Начни день с примирения. – Матушка ласково разглаживает отворот моего фрака. – Ради меня.
– И он еще вечно называет себя «человеком, который всего добился сам». Вот умора!
– Ступай! Сегодня у нас будут гости. А еще тетушка Нэнси вернется из загородной поездки. Не хочу, чтобы в доме витало напряжение. – Она отходит на пару шагов и сцепляет руки на серой пышной юбке, наблюдая, послушаюсь я или нет.
Я делаю, как она велит, но исключительно ради нее, а вовсе не потому, что мне и впрямь хочется выказать отцу благодарность.
– проносится у меня в голове, пока я поднимаюсь по винтовой лестнице, а ноги утопают в бархате ковра.
Сжав руки в кулаки, замираю в дверях. В этом доме, напоминающем больше всего безвкусную гробницу, я чувствую себя бессмысленной, беспомощной пылинкой. Справа от меня, на мраморном пьедестале, стоит бюст Афины Паллады, которая, как кажется, внимательно следит за происходящим в доме. Два скрещенных средневековых меча украшают собой кирпичный камин, а на стене, над головой у отца, в деревянном футляре висит мушкет времен Войны за независимость и ждет, когда ему вновь посчастливится вступить в бой. Рядом с ним тревожно тикают часы.
– Доброе утро, папа, – говорю я, нарушая мертвую тишину.
Он не меняет положения, только переводит на меня взгляд.
– Как съездили в церковь?
– Епископ Мур снова прочел проповедь о том, что Господь покарал Ричмонд огнем, – сообщаю я, пожимая плечами.
– Как мамин кашель?
– По пути домой начался снегопад, и у нее случился приступ. Но сейчас вроде бы получше.
Отец кивает, что-то неразборчиво проворчав, и возвращается к книге. Мне кажется, будто в комнате еще звучат отголоски нашей вчерашней ссоры. На стенах, как и внизу, висят картины маслом с многовековой историей и поблекшие желтые гобелены, пахнущие пылью и плесенью. Отец – ненасытный любитель искусства, эдакий волк, обгладывающий трупы давно почивших гениев. При этом стоит мне только заговорить о том, что я хочу зарабатывать на жизнь творчеством, как он тут же сообщает, что страшно во мне разочарован.
Собираюсь уходить.
– Куда ты? – уточняет он. Его резкий шотландский акцент мешает понять, говорит ли мягко или, напротив, строго.
– К себе в комнату.
– Опять сочинять?
Внутри у меня всё словно ощетинивается.
– Хочу записать несколько безобидных строчек. Они сами собой пришли мне на ум буквально только что, пока я поднимался по лестнице. – Украдкой оглядываюсь посмотреть, какое впечатление произведут на него мои слова. – Я помню, что вы говорили накануне о моих стихах, но решил переделать вторую строфу «Тамерлана».
Он морщится и закрывает глаза, негромко рыгнув, будто одного только слова «Тамерлан» достаточно, чтобы вызвать у него несварение.
– Ах да, – продолжаю я, вспомнив мамину просьбу о примирении. – Доброго вам утра.
– Так ты говоришь, они сами собой пришли тебе на ум? – спрашивает он, прежде чем я успеваю выйти из комнаты.
– Да, – отзываюсь я, оборачиваясь к нему.
Отец сидит в кресле совершенно неподвижно, но его пристальный взгляд, напряженные губы, замешательство, которое безошибочно чувствуется даже на расстоянии, – всё это создает ощущение, будто его бьет дрожь. Он вскидывает подбородок и смотрит на меня так холодно и бесчувственно, что это трудно вынести – уж лучше бы он меня ударил или накричал.
Именно так Джон Аллан и удерживает меня в своих лапах. Вся та гордость, которую он испытывал, глядя на меня, когда я еще был его маленьким, смышленым питомцем с длинными локонами, его крохотным, очаровательным мальчиком, которого мама наряжала в ярко-желтые штанишки и алый жилет, чтобы похвастаться сынишкой перед друзьями, – моментально гаснет в его взгляде. Он смотрит на меня с бесконечным, чистым презрением – словно я чужак, выкравший его счастье.
– Я вас не просил брать надо мной опеку, – говорю я.
Вернее, нет, не так. Я не произношу этих слов. Мне безумно хочется напомнить ему, что он, взрослый, свободный, относительно здравомыслящий человек, – сам принял решение усыновить меня за месяц до моего третьего дня рождения. Но я молчу.
– Когда-то я был таким же, как и ты, Эдгар, – говорит он, указывая на меня длинным, кривым, слегка подрагивающим пальцем. – Считал себя талантливым божеством, искусным соблазнителем женщин, способным очаровать своими словами весь мир!
И тут я понимаю, что мой отец, несмотря на столь ранний час, уже мертвецки пьян.
– Да, знаю, – отзываюсь я. – Вы мне уже не раз рассказывали о своей склонности к сочинительству. О том, что вы были новым Уильямом Шекспиром.
– А ты у нас, стало быть, новый Байрон.
Улыбаюсь в ответ, чтобы укрыться от болезненной колкости его замечания.