Тайна масонства нерушима по своей природе, потому что масон, который ее знает, может об этом лишь догадываться. Он никому не может ее сообщить. Он открывает ее в силу своего пребывания в ложе, наблюдая, размышляя и делая выводы. Когда он ее постиг, он остережется посвятить кого-то в свое открытие, даже своего лучшего друга-масона, потому что если у того нет способностей проникнуть в эту тайну, нельзя преподать ее ему изустно. Так что этот секрет всегда остается секретом.
Все, что делается в ложе, должно быть покрыто тайной, но те, кто по бесчестной нескромности выдаст частицу того, что там происходит, не выдадут ничего существенного. Как они могут выдать то, чего не знают? Если бы это знали, они не раскрыли бы церемонии. Самые большие сенсации, которые сегодня произвело братство масонов на тех, кто туда не посвящен, относятся к древним временам и к великим мистериям, которые праздновались в Элевсине в честь Цереры. Они занимали всю Грецию и первые люди того мира стремились в них участвовать. Эта инициация была гораздо более значительной, чем у современных франк-масонов, где участвуют распутники и отбросы человеческого общества. Длительное время сохранялось под непроницаемым покровом молчания все, что происходило при Элевсинских мистериях, из-за того почтения, которое они внушали. Например, осмелились раскрыть три слова, которые говорил иерофант [20]
посвященным, когда отпускал их в конце мистерий, но для чего это делалось? Для того лишь, чтобы опозорить того, кто их выдаст, и ни для чего другого, потому что эти три слова были из варварского языка, незнакомого никому из профанов. Я прочел одно из значений этих слов:Мы взяли два места в дилижансе, чтобы достичь через пять дней Парижа. Баллетти известил семью о времени своего отъезда, и, соответственно, они знали о часе нашего прибытия.
Нас было восьмеро в этом экипаже, названном по имени Дилижанта, мы все сидели, но все неудобно, он был овальной формы, никто не занимал угла, потому что в нем не было углов. Я счел это неразумным, но ничего не сказал, так как в качестве итальянца должен был находить все, существующее во Франции, восхитительным. Овальный экипаж! Я уважаю моду и проклинаю ее, потому что странное движение этого экипажа заставило меня вырвать. Он был слишком хорошо подвешен. Тряска беспокоила бы меня меньше. При быстром движении по хорошей дороге он колыхался; по этой причине его иногда называют гондолой, но настоящая венецианская гондола, ведомая двумя гребцами, идет ровно и не вызывает тошноты, от которой вздрагивает сердце. У меня кружилась голова. Это быстрое движение, которое сотрясало понемногу мое нутро, вынудило меня наконец отдать все, что у меня было в желудке. Меня нашли плохой компанией, но мне этого не сказали. Ограничились тем, что сказали, что я слишком обильно ужинал, и аббат парижанин в мою защиту сказал, что у меня слабый желудок, и кто-то с ним поспорил. Раздосадованный, я заставил их заткнуться, сказав:
—
Мужчина среднего возраста, ехавший с мальчиком двенадцати-тринадцати лет, сказал мне слащавым тоном, что я не должен говорить этим месье, что
— Разве это не одно и то же?
— Прошу прощения, месье, но первое — невежливо, а второе — вежливо.
Он произнес затем превосходную диссертацию о вежливости, которую завершил, сказав мне, смеясь:
— Держу пари, что месье итальянец.