– Аббат Лаццарини, автор трагедии «Молодой Улисс»? Вы, должно быть, были хорошим ребенком; я хотел бы с ним быть знаком; но я был хорошо знаком с аббатом Конти, который был другом Ньютона, и четыре трагедии которого охватывают всю римскую историю.
– Я его также знал и восхищался им. Оказавшись в компании этих великих людей, я поздравлял себя с тем, что молод; сейчас, когда я стою перед вами, мне кажется, что это было позавчера, но это меня не утешает. Я хотел бы быть наследником всего человеческого рода.
– Вы были бы счастливей, будучи старейшиной. Смею ли я спросить, какой области литературы вы привержены?
– Никакой, но, возможно, это придет. А пока я читаю все, что попадется, и мне нравится изучать человека, путешествуя.
– Это способ его познать, но эта книга слишком велика. Можно достигнуть этого более легким путем, читая историю.
– Она лжет; дело не только в фактах; она утомляет, а изучение мира в движении меня забавляет. Гораций, которого я знаю наизусть, – моя путеводная звезда, и я повсюду нахожу подтверждение его речам.
– Альгаротти также держал его всего в голове. Вы любите, наверное, поэзию?
– Это моя страсть.
– Много ли вы знаете сонетов?
– Десять-двенадцать, которые я люблю, и две-три тысячи, которые я, возможно, не стану перечитывать.
– В Италии страсть к сонетам.
– Да, если, однако, можно назвать страстью склонность придать некоей мысли гармоническую меру, так, чтобы прочесть ее в хороший день. Сонет труден, господин де Вольтер, потому что, благодаря форме из четырнадцати стихов, его нельзя ни удлинить, в угоду мысли, ни сократить.
– Это Прокрустово ложе. Именно поэтому их у вас так мало хороших. У нас нет ни одного, но виной этому наш язык.
– А также и французский гений, полагаю, который считает, что растянутая мысль теряет весь блеск своей силы.
– А вы не придерживаетесь такого мнения?
– Извините меня. Речь идет только о мысли. Острого словца, например, недостаточно для сонета.
– Кого из итальянских поэтов вы любите больше всего?
– Ариосто; и я не могу сказать, что люблю его больше других, потому что люблю только его. Я читал, однако, их всех. Когда я читаю: «Уже пятнадцать лет, как зло, что причинил вам…» (
– Я благодарю вас, потому что думал, что не читал его. Я его читал, но в молодости, зная лишь посредственно ваш язык и, будучи настроен письмами итальянских почитателей Тассо, имел несчастье опубликовать суждение, которое искренне полагал своим. Это было не так. Я обожаю вашего Ариосто.
– Вздыхаю с облегчением. Но изымите из распространения ту книгу, которую считаете ошибочной.
– Все мои книги сейчас изъяты из распространения; но вот вам хороший пример самоопровержения.
И тут Вольтер меня удивил. Он прочел мне наизусть два больших отрывка из тридцать четвертой и тридцать пятой песен этого божественного поэта, где говорится о беседе, которую ведет Астольф [37] с апостолом Св. Иоанном, не пропустив ни стиха, не произнеся ни одного слова, которое было бы неточным по просодии; он напомнил мне их красоту, вместе с размышлениями, достойными действительно великого человека. У всех итальянских комментаторов не найти ничего более глубокого. Я слушал его, затаив дыхание, ни разу не сморгнув, напрасно ожидая услышать хоть одну ошибку; повернувшись к компании, я сказал, что поражен услышаным, и что сообщу всей Италии об этом чуде.
– Вся Европа, – сказал он мне, – узнает от меня самого о том скромном возмещении, которое я должен принести самому великому гению, которого она произвела.
Неудовлетворенный своей хвалой, он дал мне назавтра свой перевод станса Ариосто:
Les papes, les césars apaisant leur querelle
Jurent sur l\'Évangile une paix éternelle;
Vous les voyez demain l’un de l’autre ennemis;
C\'était pour se tromper qu\'ils s\'étaient réunis:
Nul serment n\'est gardé, nul accord n\'est sincère;
Quand la bouche a parlé, le cœur dit le contraire.
Du ciel qu\'ils attestaient ils bravaient le courroux.
L\'intérêt est le dieu qui les gouverne tous.
В конце повествования, которое вызвало в адрес Вольтера аплодисменты присутствующих, несмотря на то, что ни один из них не понимал итальянского, м-м Денис, его племянница, спросила, не нахожу ли я, что тот большой отрывок, который продекламировал ее дядя, – один из самых прекрасных в творчестве великого поэта.
– Да, мадам, но не самый прекрасный.
– И тот другой провозглашен самым прекрасным?
– Так должно быть, без него не проявился бы апофеоз сеньора Лодовико.
– Так его уже объявили святым [39] , я и не знала.