и к двум другим из следующего станса:
Она удивляется тому, что Рим не запретил эту поэму, в которой столько
Я хочу немедленно показать ей явление в действии, но она говорит, что я рискую повредить моему растяжению.
— Уж не следует ли ждать моего выздоровления, чтобы вкусить нашего брака?
— Я так полагаю. Вы не можете, если я не ошибаюсь, сделать малейшее движение…
— Вы ошибаетесь, дорогая; но, тем не менее, я не стану откладывать все на завтра, будьте уверены, даже если это будет мне стоить ноги. И еще, вы убедитесь, что существуют два способа. Я вас убедил? Ответьте мне, потому что ваше рвение меня интересует.
— Ну что ж! Жена должна повиноваться супругу. Я сделаю все, чего вам хочется.
— Когда?
— После ужина.
— Дорогая жена, перейдем к ужину. Пообедаем лучше завтра.
— Нет. Признайте, что мы должны остерегаться давать повод слугам догадаться.
Я согласился; но мы не могли есть, и в десять часов оказались вполне свободны.
Но этой очаровательной женщине, которая имела смелость объявить мне в столь ясных выражениях, что мы станем мужем и женой после ужина, не хватило этой смелости, чтобы раздеться в моем присутствии. Она не могла на это решиться; она говорила мне это, посмеиваясь над самой собой.
— Но вы же жили четырнадцать дней в одной каюте с вашим возлюбленным.
— Он все время держался в своем гамаке, повернувшись ко мне спиной, когда я, сидя на своей лавке, раздевалась, а по утрам одевалась.
— Такая добродетельность почти невероятна.
— Я полагаю, мой друг, что когда еще не начали, легче сдерживаться, чем дать себе волю. В эту первую ночь я лягу с вами одетая.
— Хотите ли вы, чтобы я тоже оделся?
— Вы жестоки. Простите же мою слабость.
— Но, мой ангел, разве вы не чувствуете, насколько этот стыд недостоин вашего ума?
— Погасим свечи, и через минуту я буду в ваших руках.
— Скорей погасим.
Но несмотря на опущенные занавески, яркая луна бросала в комнату достаточно света, чтобы различать очаровательные черты на том расстоянии, на которое она удалилась. Все эти маневры, казалось, делались лишь для того, чтобы разжечь мой пыл, но Полина знала, что ей не нужно прибегать к искусству.
Полина пришла в мои объятия, и мы сосредоточились в полнейшем молчании. В своем пламени мы соответствовали друг другу, и ее стоны стали моими верными гарантами того, что ее желания были даже живее тех, что ощущал я, и что ее потребности были больше моих. Обязательный долг беречь ее честь заставил меня неожиданно остановиться и собрать в платок славные знаки ее добродетели, которой я был победителем.
До этого момента одна любовь мною двигала, но после кровавого жертвоприношения я, к своему удивлению, проникся уважением и благодарностью. Я излился в самых пылких выражениях, стараясь уверить ее, что я понимаю всю глубину моего счастья, и что она найдет меня всегда готовым положить мою жизнь для защиты ее от любого риска, чтобы уверить ее в моей постоянной любви. Возобновив несколько раз наши сражения, мы оказались неспособны завершить последнее, и заснули так крепко, что при пробуждении не могли поверить, что мы спали.
Видя в моих объятиях первую красавицу Португалии, единственного отпрыска знаменитой фамилии, которая отдалась мне, и которая, однако, могла принадлежать мне лишь ненадолго, я созерцал Полину, опираясь на локоть, охваченный этими грустными мыслями.
— О чем ты думаешь, дорогой друг?
— Я пытаюсь убедить себя в том, что мое счастье не сон. Если это реальность, я хочу умереть до того, как потеряю тебя. Я счастливец, которому ты передала бесценное сокровище, которого, я думаю, я недостоин, хотя я люблю тебя больше, чем себя самого.
— Нет, мой друг. Ты очень этого достоин, если я тебе еще дорога, потому что я не сомневаюсь в твоей любви.
Полина, чувствительная к ласкам, что сопровождали мои слова, запылала, почувствовав возобновление моего огня и, являя моим жадным взорам все свои красоты, предалась моему третьему приступу, когда я видел ее, после долгого сражения, несколько раз в состоянии любовного изнеможения. Я кончил, показав ей, мгновение спустя, знаки своего уважения, которым я не пренебрег, спасая ее честь.