– Господин кади, – отвечал я ему, – этот араб, этот фальшивый друг, сделавший на меня столь злостный донос, сам является соучастником моего преступления, если только это преступление – похоронить с почетом верного слугу, животное, обладающее множеством прекрасных качеств. Эта собака так любила всех достойных и заслуженных лиц, что, умирая, пожелала доказать им свою дружбу. Согласно духовной, она оставляет им все свое имущество, а я являюсь ее душеприказчиком. Она завещала кому двадцать, кому тридцать эскудо. Вас же, достопочтенный господин, она тоже не забыла, – продолжал я, вынимая кошелек, – вот двести золотых султанитов, которые она поручила мне передать вам.
Эта речь сбила с кади всю серьезность, и он не смог удержаться от смеха. Так как мы были одни, то он без церемоний взял кошелек и сказал, отпуская меня:
– Ступайте, Сиди Али, вы прекрасно поступили, похоронив с помпой и почестями собаку, питавшую такое уважение к порядочным людям [107] .
Вот каким способом выпутался я из беды и стал после этого если не благоразумнее, то, во всяком случае, осторожнее. Ни с арабом, ни даже с евреем я больше не пьянствовал, а выбрал для попоек молодого ливорнского дворянина, который был моим невольником. Его звали Адзарини. Я не походил на других ренегатов, мучающих христиан-рабов, пожалуй, еще больше, чем сами турки; все мои невольники довольно терпеливо дожидались выкупа. Правда, я обращался с ними мягко, и они иногда говорили мне, что, несмотря на все прелести, какие имеет свобода для людей, находящихся в рабстве, они меньше вздыхают о ней, чем терзаются опасениями переменить хозяина.
Однажды корабли наши вернулись, нагруженные обильной добычей. Они привезли свыше ста невольников обоего пола, захваченных на берегах Испании. Солиман оставил себе только небольшое число, а остальных приказал продать. Я отправился на место, где происходила распродажа, и купил испанскую девочку лет десяти – двенадцати. Она плакала горючими слезами и страшно убивалась. Меня удивило, что ребенок в ее возрасте так горюет о свободе. Я сказал ей по-кастильски, чтоб она умерила свою печаль, и заверил ее, что она попала к хозяину, который, несмотря на тюрбан, не лишен гуманности. Но эта маленькая особа, занятая исключительно своими горестями, не слушала меня; она не переставала стенать и жаловаться на свою судьбу, а от времени до времени умильно восклицала:
– О, мама! Зачем нас разлучили? Будь мы вместе, я терпеливо перенесла бы все.
Произнося эти слова, она бросала взгляды на женщину от сорока пяти до пятидесяти лет, стоявшую в нескольких шагах от нее с потупленными взорами и выжидавшую в мрачном молчании, чтоб кто-нибудь ее купил. Я спросил у девочки, не приходится ли ей матерью та особа, на которую она смотрит.
– Увы, сеньор, это так! – отвечала она. – Ради бога, постарайтесь, чтоб нас не разлучали.
– Ну что ж, дитя мое, – сказал я, – если для вашего утешения нужно соединить вас обеих вместе, то это будет сделано.
В то же время я подошел к матери, чтоб ее купить. Но представьте себе мое волнение, когда, взглянув на нее, я узнал черты, подлинные черты Лусинды.
«Праведное небо! – воскликнул я про себя. – Никаких сомнений! Ведь это моя мать!»
Что касается Лусинды, то она меня не узнала, может быть, потому, что переживаемые ею несчастья побуждали ее видеть в окружающих одних только врагов, а может быть, моя одежда ввела ее в заблуждение или я так сильно изменился за двенадцать лет, которые мы не видались. Я купил ее и отвел в свой дом вместе с ее дочерью.
Тут мне захотелось обрадовать их и сказать им, кто я.
– Сударыня, – обратился я к Лусинде, – неужели мое лицо ничего вам не напоминает? Возможно ли, чтоб усы и тюрбан помешали вам узнать собственного сына?
Моя мать вздрогнула при этих словах, вгляделась в меня, узнала, и мы нежно обнялись. Я поцеловал также ее дочь, которая, вероятно, столь же мало подозревала, что у нее есть брат, как я то, что у меня имеется сестра.
– Признайте, – сказал я своей матери, – что во всех ваших театральных пьесах не найдется более удачного «узнавания» [108] , чем это.
– Сын мой, – отвечала она со вздохом, – сперва я действительно обрадовалась; но теперь моя радость сменилась печалью. Увы, в каком виде я вас нашла! Мое рабство огорчает меня в тысячу раз меньше, чем ненавистная одежда…