Кто же этот министр? Изменник, которого я не переставал обвинять перед вами, гонитель солдат-патриотов, опора офицеров-аристократов [6]. Разве вы не видите коалиции всех этих людей с королем и союза короля с европейской лигой? Сию минуту вы увидите, как в наш зал войдут все эти люди 1789 года: мэр, генерал, министры, ораторы! Как вы убежите от них? Антоний, — продолжал Робеспьер, намекая на Лафайета, — командует легионами, которые идут отомстить за Цезаря, а племянник Цезаря командует легионами республики. Может ли республика не погибнуть? Нам говорят о необходимости единства! Но когда Антоний встал лагерем подле Липида и изменники свободы соединились с теми, которые называли себя ее защитниками, Бруту и Кассию оставалось только предать себя смерти! Вот куда ведет нас это притворное единодушие, это вероломное примирение патриотов! Да, вот что вам готовится! Я знаю, что, осмеливаясь раскрывать эти заговоры, я оттачиваю против себя тысячи кинжалов! Я знаю участь, которая меня ждет! Но если уже в то время, когда я был едва заметен в Национальном собрании между первыми апостолами свободы, я жертвовал своей жизнью правде, человеколюбию, отечеству, то теперь, когда за эту жертву мне заплачено общей благосклонностью, теперь я приму смерть как благодеяние, которое не допускает меня оставаться свидетелем таких несчастий».
Эти слова, искусно рассчитанные на то, чтобы бросить семя подозрения в сердца слушателей, были приняты как предсмертное завещание мученика свободы. Слезы оросили глаза присутствующих. «Мы все умрем с тобой!» — воскликнул Камилл Демулен, протягивая к Робеспьеру руки. Каждый из членов общества поклялся защищать жизнь Робеспьера. Тут возвестили о приходе министров и членов Национального собрания, которые явились брататься с якобинцами.
Дантон, узнав в их числе Лафайета, устремляется на трибуну и кричит: «Я должен и буду говорить так, как если бы гравировал историю для будущих столетий. Как вы, господин Лафайет, осмеливаетесь являться для присоединения к друзьям конституции — вы, поборник системы двух палат?! Как осмелились вы в своем дневном приказе посягнуть на распространение памфлетов, написанных защитниками народа, тогда как низким писакам, врагам конституции, вы даете покровительство своих штыков? Зачем вы привели пленными, даже с триумфом, жителей Сент-Антуанского предместья, которые хотели разрушить последнее логовище тирании в Венсене? Зачем в тот же вечер, после венсенской экспедиции, вы оказали в Тюильри покровительство убийцам, вооруженным кинжалами, чтобы благоприятствовать бегству короля? Объясните мне следующую случайность: как оказалось, что 21 июня на страже в Тюильри оставили ту же самую роту гренадеров, которую вы наказали 18 апреля за сопротивление отъезду короля? Не будем увлекаться иллюзиями. Бегство короля — результат заговора, и вам, господин Лафайет, вам, который еще недавно отвечал за особу короля своей головой, явиться в наше Собрание — не значит ли искать здесь осуждения? Народу нужно мщение! Он утомлен насилием и изменами; если мой голос будет здесь заглушен, то я взываю к суду потомства: оно рассудит нас с вами!»
Лафайет не отвечал на эти вопросы. Он сказал только, что пришел присоединиться к обществу якобинцев потому, что сюда добрые граждане должны обращаться в смутное время, и вышел из Собрания. На следующий день ему приказали явиться для оправдания; он ответил, что придет потом, и не явился вовсе. Однако предложения Робеспьера и Дантона не уменьшили его значения в глазах национальной гвардии. Дантон продемонстрировал в тот день недюжинную смелость: у Лафайета имелись наготове доказательства продажности этого оратора, который получил от Монморена 100 000 франков. Дантон знал, что Лафайету известно об этой сделке; но он знал также, что Лафайет не может обвинить его, не погубив Монморена и не рискуя сам быть обвиненным в соучастии в этой торговле политическими ролями, которая восполняла фонд содержания королевской семьи. Эти два секрета и принудили трибуна и генерала к умолчаниям, которые ослабили общее впечатление от схватки.
Тем же вечером Национальное собрание обсудило и приняло проект обращения к французам, звучащий следующим образом: