Читаем История жизни, история души. Том 2 полностью

Дорогой Илья Григорьевич! Как кретинка, прособиралась целую вечность, чтобы написать Вам — ожидая «свободного времени», которое давным-давно не существует в природе, и ясной головы, которая вполне очевидно не собирается вернуться на мои плечи и заменить тот дырявый котелок, который служит мне «вместо». Скажу лишь одно: все эти годы Париж был для меня прочтённой и поставленной на полку книгой. А Ваши воспоминания1 заставили меня грустить о нём, о том, что я никогда больше не встречусь с этим городом-другом, стерли подведённый жизнью итог магической силой настоящего искусства, когда перестаёшь сознавать, что, как, зачем написано, а просто оказываешься сам в книге, и книга уже не книга, а сплошное «воскресение» из мёртвых, прошедших, ушедших, без вести пропавших, вечных. Мне много и хорошо хотелось сказать Вам, и будь я проклята, если этого не сделаю! А пока только скажу Вам спасибо за воскрешённых людей, годы, города. Мне ли не знать, какой тяжёлый труд — воспоминание, вспоминание, когда уже целым поколениям те времена - то время - только спелёнутый условными толкованиями последующих дней - Лазарь2.

Кстати — Вы не из добрых писателей, Вы из злых (и Толстой из злых), так вот, когда злой писатель пишет так добро, как Вы в воспоминаниях, то этому добру, этой доброте цены нет; когда эта доброта, пронизывая все скорлупы, добирается до незащищённой сути людей, действий, событий, пейзажей, до души всего и тем самым и до читательской — это чудо! (как смерть Пети Ростова у Толстого и иногда бунинские глубочайшие просветления). Крепко обнимаю Вас, мой самый злой, мой самый добрый, мой самый старый друг. — Я как-нб. разыщу то, что записано мною о Вас в моих детских дневниках3, к<отор>ые случайно сохранились, - это тронет Вас и позабавит.

Теперь — относительно той части воспоминаний, что о маме — я жалею, что тогда, у Вас, не читала, а глотала, торопясь и нацелясь именно на маму. А теперь, перечитывая, увидела, что об отце сказано не так и недостаточно. Дорогой Илья Григорьевич, если есть ещё время и возможность и не слишком поздно «по техническим причинам» для выходящей книги, где-нб., в конце какого-нб. абзаца, чтобы не ломать набор, уравновесьте этот образ и эту судьбу - скажите, что Серёжа был не только «мягким, скромным, задумчивым». И не только «белогвардейцем, евразийцем» и «возвращенцем»4. Он был человеком и безукоризненной честности, благородства, стойким и мужественным. Свой белогвардейский юношеский промах он искупил огромной и долгой молчаливой, безвестной, опасной работой на СССР, на Испанию, за к<отор>ую, вернувшись сюда, должен был получить орден Ленина; вместо этого, благодаря (?) тому, что к власти пришел Берия, добивший всё и вся, получил ордер на арест и был расстрелян в самом начале войны (они с мамой погибли почти вместе... «так с тобой и ляжем в гроб — одноколыбельники»5). Об этой стороне отца необходимо хотя бы обмолвиться, и вот почему. Мама своё слово скажет и долго будет его говорить. И сроки не так уж важны для таланта (чего не мог понять Пастернак со своим «Живаго»), и сроки непременно настают, и они длительней человеческих жизней6. Часто именно физическая смерть автора расщепляет атом его таланта для остальных; докучная современникам личность автора больше не мешает его произведениям И мамины «дела» волнуют меня только относительно к сегодняшнему дню, ибо в её завтра я уверена. А вот с отцом и с другими многими всё совсем иначе. С ними умирает их обаяние; их дела, влившись в общее, становятся навсегда безвестными. И поэтому каждое печатное слово особенно важно; только это останется о них будущему. Тем более Ваше слово важно. Сделайте его полнее, это слово, т. к. Вы-то знаете, что не папина мягкость, скромность и задумчивость сроднили его с мамой на всю жизнь — и на всю смерть. Поймите меня правильно, не сочтите назойливой и вмешивающейся не в своё дело, простите, если не так сказано; я бы и так сумела сказать, если бы не спешка и не застарелая усталость, забивающая голову. Впрочем, Вы всё понимаете, поймете и это. Стихотворные цитаты7:

стр. 99, правильно: «Ох ты барская, ты царская моя тоска»8.

стр. 101 «Я слишком сама любила смеяться, когда нельзя»9.

«Отказываюсь — быть. В Бедламе нелюдей отказываюсь — жить»10.

«Целые царства воркуют вкруг...»11 (а не «вокруг»),

В Базеле не архив М<арины> Ц<ветаевой>, а 2 вещи, к<отор>ые она по цензурным соображениям не хотела везти сюда: «Леб<единый> стан»12 и «Поэма о царской семье»13; м. б., если говорить об архиве, то это ещё привлечёт внимание тамошних «издателей» к Базелю? М. б. сказать, что там незначительная часть архива, или ещё как-нб. иначе?

Мама привезла значительную (а не небольшую, как сказано у Вас) часть архива своего сюда — т. е. большую часть рукописей стихотвор-

Перейти на страницу:

Похожие книги

Клуб банкиров
Клуб банкиров

Дэвид Рокфеллер — один из крупнейших политических и финансовых деятелей XX века, известный американский банкир, глава дома Рокфеллеров. Внук нефтяного магната и первого в истории миллиардера Джона Д. Рокфеллера, основателя Стандарт Ойл.Рокфеллер известен как один из первых и наиболее влиятельных идеологов глобализации и неоконсерватизма, основатель знаменитого Бильдербергского клуба. На одном из заседаний Бильдербергского клуба он сказал: «В наше время мир готов шагать в сторону мирового правительства. Наднациональный суверенитет интеллектуальной элиты и мировых банкиров, несомненно, предпочтительнее национального самоопределения, практиковавшегося в былые столетия».В своей книге Д. Рокфеллер рассказывает, как создавался этот «суверенитет интеллектуальной элиты и мировых банкиров», как распространялось влияние финансовой олигархии в мире: в Европе, в Азии, в Африке и Латинской Америке. Особое внимание уделяется проникновению мировых банков в Россию, которое началось еще в брежневскую эпоху; приводятся тексты секретных переговоров Д. Рокфеллера с Брежневым, Косыгиным и другими советскими лидерами.

Дэвид Рокфеллер

Биографии и Мемуары / История / Образование и наука / Документальное