Посетители наши всегда кого-нибудь приводили к нам или от нас уводили, и старинная полутораэтажная квартира наша, с внутренней лестницей, вся превращалась в движение, становилась сплошной лестницей, по которой, подобно библейским ангелам из «Сна Иакова»28
сновали студийцы. Зимой мы жили внизу, в самой тёплой - и тёмной - из комнат, а летом перебирались в почти чердачную, длинную, узкую клетушку с единственным, но зато выходившим на плоскую кровлю соседнего флигеля окошком. Комната эта стала Марининой любимой, потому что именно её когда-то выбрал себе Серёжа.Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите: гора рукописных бумаг...
— Так! — Руку! — Держите направо!
Здесь лужа от крыши дырявой.
Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,
Какую мне Фландрию вывел паук.
Не слушайте толков досужих,
Что женщина может без кружев...29
Каких только кружев не плели тут голоса, и каких только голосов не слыхал этот чердачный дворец, — каких споров, разговоров, репетиций, декламаций, каких тишайших шёпотов! Все были молоды и говорили о театре и о любви, о поэзии и о любви, о любви к стихам, о любви к театру, о любви вне театра и вне стихов... Впрочем, для Марины любви вне поэзии не существовало.
Она любила слушать эти голоса, убедительность интонаций и убеждённость слов, звучавшую в них правду... или пустоту.
...И, упражняясь в старческом искусстве Скрывать себя, как чёрный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла — и Жорж Санд30
.Древней Сивилле было двадцать шесть лет.
А какими Жар-Птицами пролетали в этих разговорах волшебные слова и имена: «Принцесса Брамбилла» и «Адриена Лекуврер», «Фа-мира Кифаред» и «Сакунтала», «Принцесса Турандот» и «Чудо Святого Антония», «Гадибук» и «Потоп»...31
Фамилии Станиславского и Вахтангова, Таирова и Мейерхольда звучали сегодняшним днём, произносимые с неустоявшимся восторгом или досадой текущего часа...Иногда и меня брали в театр; помню «Адвоката Пателена»32
в каком-то помещении Зоологического сада, в непосредственной близости к клеткам с хищниками, помню, в Художественном, зачарованных детей, которых звали бубенцовыми именами Тильтиль и Митиль; помню, как Сахар ломал свои сладкие пальцы, как Хлеб, вздыхая,вылезал из дежи, как появлялись и растворялись в розовато-зеленоватом конфетном свете рампы Бабушка и Дедушка...33
Помню гибкие и вместе с тем угловатые фигуры, метавшиеся по маленькой сцене особняка в Мансуровском переулке, яркость условных костюмов, патетические образы бледных прекрасных женщин с распущенными, почему-то всегда чёрными, волосами, заламывавших свои прекрасные бледные руки...«
Что привлекло Марину к Студии, помимо самих студийцев, то есть помимо всегда для неё основного: обаяния человеческих отношений? То, что в театральном искусстве, наряду с далеким её природе «зрелищным» началом, наличествовало
Впервые в жизни возникло у неё желание слить свой поиск с их поиском, преодолеть барьер между своим - бесплотным - искусством и их искусством «во плоти», принять участие в чуде рождения спектакля,
Многое умела она творчески; ей захотелось суметь и это.
Шесть пьес - «Метель», «Фортуна», «Каменный ангел», «Червонный валет», «Феникс» и «Приключение» (объединённых впоследствии общим названием «Романтика») - написала она для своих друзей34
, две из них — «Каменный Ангел» и «Червонный валет» — являли даже ярко выраженные, на поверхности лежащие! — черты символизма, столь близкие тогдашним вкусам студийцев — чтоб им легче было играть!Все эти вещи, очень сценичные, с блистательными диалогами, имели, при чтении их Мариной студийцам, большой, многоголосый, что называется —
Так или иначе, её голос не слился с голосами студийцев, её слово не прозвучало из их уст. Жаль. Это глубокое человеческое и творческое разочарование Марины её рукой вывело - эпиграфом к изданному в 1922 году последнему действию «Феникса» — слова Гейне:
»
«Театр не благоприятен для Поэта и Поэт неблагоприятен для Театра»35
.