«Ради бога, не посылай ничего сыну. Я до глубины души тронут тем, как ты об этом пишешь... Ты как-то спросила, отчего я о нем не пишу. Оттого, что он на руках у всего дома; оттого, что у него не такая няня, какой бы я желал, и это всё может исковеркать ему язык; оттого, что мать [художница] целые дни во ВХУТЕМАСе32
с утра до вечера... оттого, что я ей ничего не могу сказать, потому что знаю, что и я бы ходил во ВХУТЕМАС и никакая семья бы меня не остановила; оттого, что всеобщая любовь делает мальчика эгоистом и баловником, и умаляет его трогательность и подлинность в моих глазах, иногда видящих его иначе; оттого, что моя любовь к нему испещрена примечаниями; оттого, что это моё сочинение пишется чужими руками, и я не в силах этого переделать, потому что, чем шире разъезжается эта нескладицаi. тем больше приходится мне зарабатывать, тем меньше, значит, я ей принадлежу... Вот отчего я не люблю говорить о нём.Он настолько похож на мою детскую карточку, что, когда ее случайно нашли при разборке папиного архива, то выдали за снимок с него.
Может быть, он не так будет безобразен, - как я, может быть-только по-другому. Но всё это, всё это придётся когда-нибудь переделать...»
Однако возможно, что опасения Пастернака за чистоту языка двухлетнего младенца, за его наружность и боязнь пагубного влияния всеобщей любви на его характер были вызваны в немалой степени тем обстоятельством, что данное письмо было написано «...с этой невозможной зубной болью. Это у меня в третий раз за последнее время. В разгаре работы, при повышении нервной деятельности, разболевается правая половина нижней челюсти. Когда недавно флюс был, это другое, это - слева. А тут все симптомы до точности повтор ряются. Боль - благороднее зубной и - невыносимей. Что за наказанье. Что мне делать?/»...
О, как Марина отзывалась — всем своим язычески-материнским нутром — на эти сугубо земные
приметы Пастернака, на вдруг взрывавшие поэтическую ткань его писем просто зубную боль, просто физическую усталость или рассерженность неурядицами! Она и мифологию любила за способность богов и героев оскользаться и ушибаться по-земному - среди нечеловеческих подвигов и деяний: и не только любила, но и в творчестве своём постоянно обращалась к ее аллюзиям и коллизиям...Но Борис Леонидович в письмах своих удивительно умел перемахивать через способные вызвать жалость или сочувствие к нему житейские неполадки, чтобы не отягощать ими корреспондента — а также не вызывать на себя встречный их поток. С Мариной он любил говорить иначе и об ином. Вот как он пишет ей о прочтенной им «Поэме Конца»:
_ «26.3.26. ...Я четвёртый месяц сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги с мостом то вдали, то вдруг с тобой перед самыми глазами, — качу к кому-нибудь подвернувшемуся в деловой очереди или в памяти и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, микельанджеловской раскинутости и толстовской глухоты, которая называется Поэма Конца. Попала ко мне случайно, ремингтонированная, без знаков препинания...