Два письма Цветаевой к Горькому (благодарность ему за приглашение её сестры Анастасии Ивановны погостить у него в Сорренто) известны, они были опубликованы по сохранившимся черновикам 1927 года в четвёртом номере журнала «Новый мир» за 1969 год.
Но вот история ещё одного Марининого письма и горьковского ответа на него (сами письма не уцелели).
В самом конце двадцатых годов или в начале тридцатых, во Франции, с одним из наших знакомых произошёл удивительный случай. Знакомый этот, по призванию и образованию — музыковед, был эрудированным знатоком, любителем и потребителем искусства во всех его ипостасях («...если бы ты видел “морду” — широкую, умную, бритую, барскую — лицо “Воскресенья” из “Человека, который был Четвергом” [повесть Честертона] - с которой NN просил у меня твой адрес!» - писала о нём Марина Пастернаку в 1927 году) — и обладателем приятного голоса; силу, красоту и диапазон его выявил случай.
В тот день наш знакомый гулял — вернее, по характеру своему, фланировал по запущенной, дичающей части Версальского парка, любовался расстилавшейся вдали «регулярной» его частью и пел любимые арии из любимых опер, во всю мощь, так, как поётся только на просторе, когда сам никому не мешаешь и тебе - никто.
Как в старинной сказке — или современном музыкальном фильме, - из зарослей на голос вышел некто, оказавшийся, по законам жанра, то ли знаменитым по тем временам антрепренёром, то ли самим директором самой Миланской оперы; подошёл, представился, изумился, узнав, что приманивший его голос - голос-чудо, голоссокровище — принадлежит отнюдь не профессионалу. После нескольких встреч, нескольких придирчивых прослушиваний (впрочем, и придираться-то было не к чему: голос, Богом данный и от природы поставленный, нуждался лишь в небольшой шлифовке) итальянец предложил эмигранту приехать в Милан для «доработки» голоса у педагога вокалиста, после чего гарантировал дебют в «Ла Скала» и карьеру трансконтинентального масштаба.
Все слагаемые чуда были налицо, за исключением суммы денег, потребной на доангажементный период - поездку в Милан, проживание там, оплату занятий с вокалистом.
Забегали, в поисках средств, немногочисленные близкие и друзья - безрезультатно забегали: кризис и безработица отменили заработки, опустошили кошельки и карманы. На хлеб не хватает, а тут -блажь, голос какой-то...
Тогда Марина написала Горькому.
Алексей Максимович отозвался - быстро, деловито, весело; прислал для будущего певца чек на пять тысяч франков (сумму немалую) с просьбой не разглашать имени дающего; выразил надежду на то, что — зазвучит голос и достигнет России; поблагодарил Марину за оказанное ему, Горькому, доверие: он рад помочь таланту, ибо талант — это отлично! ибо человеческим талантом сама жизнь жива! Письмо было написано уважительным к читающему, отчетливейшим горьковским почерком, чёрными чернилами на небольшом, аккуратном листке плотной белой бумаги...
...Увы, наш знакомый так и не стал певцом. Непреоборимый нервный спазм, хватавший его за глотку на публичных выступлениях (и ничем не проявлявший себя на занятиях, репетициях и просмотрах), сорвал в Миланской опере сенсационный дебют - и все на свете ангажементы.
Единственным голосом, действительно прозвучавшим в этой несбывшейся сказке, оказался тихий, глуховатый и такой сердечный голос самого Алексея Максимовича...
На летние каникулы 1924 года я приехала — из Моравской Тше-бовы - самостоятельно, посаженная в поезд Богенгардтами и встреченная на пражском вокзале папой. Привезла с собой зубную щётку, тощий и поглупевший дневник, переэкзаменовку по арифметике и (наследственное!) затемнение в лёгком. Последнее окончательно утвердило Марину в убеждении, что среднее образование девочкам не на пользу, а некоторым избранным натурам даже и во вред.
И вновь наша семья перебралась за город, и возобновилось наше кочевье по знакомым деревням — Иловищам, Мокропсам, Вше-норам.
Как всегда, Марина много работала, но больше, чем всегда, - по контрасту с Прагой, - уставала и раздражалась от быта и вечных его нескладиц и несуразностей; тосковала о твёрдой почве под ногами -после недавнего асфальта особенно тяготила грязь, в которую под дождями превращались деревенские тропки и дорожки. Один из отдалённых уголков очередной деревни, в который мы забрались, так и был прозван знакомыми: «эфроновские грязи».
Стараясь, по своему разумению, «помочь родителям», я решила экономить обувь: уходя в лес за ягодами и грибами, прятала сандалии под мостиком за околицей; обувалась на обратном пути. Подобно многим прочим моим разумным затеям, экономия вышла боком: однажды грянула гроза, пыльная канавка под мостиком превратилась в русло внезапно возникшего потока, умчавшего злополучные сандалии в Бероунку, а может быть и в самоё Влтаву. Как ни скулила я на берегу, сандалии не вернулись. Пришлось покупать новые. Было мне на орехи.