Читаем История жизни, история души. Том 3 полностью

В те годы улица Горького только ещё вгрызалась в Тверскую, шла в наступление от Пушкинской площади к Белорусскому вокзалу; по ночам против здания «Известий» тракторы рвали на части сопротивляющиеся розовые стены Страстного монастыря; на месте Арбатского метро был крытый рынок; туда, не смешиваясь с несказанной московской толпой, ходили за покупками нежно-яркие, игрушечные чужеземки, в кимоно и сандалиях-котурнах на высокой подошве: в Морозовском доме1 помещалось японское посольство. По всей Москве постукивали, позвякивали, поскрипывали уютные красные трамваи; их обгоняли, навсегда оставляя позади, чёрные отечественные автомобили — «Эм-один». Трёхрублёвыми штрафами москвичей приучали к пешеходным дорожкам; андреевский классик печального образа2, казалось, прочно сидел на своем пьедестале. В один прекрасный зимний вечер столица праздновала новую, сталинскую конституцию на Манежной площади, в двух шагах от зелёного Лубянского здания со слепыми часами во лбу; каждая минута на них была чьей-то последней; на площади играл оркестр НКВД — народ плясал под его надраенные медные дудки.

Москва 1955 года показалась мне внешне устоявшейся, гладкой, бестревожной. Слаженное движение толпы и транспорта приобрело стремительную плавность. Люди были хорошо и весело одеты, с улиц уходила ветхозаветность, из витрин — допотопность, Византия куполов сменилась псевдоготикой небоскрёбов, на всём лежал непривычный глазу и сердцу глянцевитый налёт сытости, даже пресыщенности. По выкорчеванным нашим корням не осталось ни ям, ни рытвин — эта Москва по нас не плакала и не кровоточила. Она встречала нас вежливо, рассчитывалась с нами по постановлению за №..., очень хорошему постановлению! - заносила во внеочередные списки для получения жилплощади взамен изъятой, выплачивала «выходное пособие» в размере двухмесячной зарплаты, предоставляла свободу сызнова отращивать вершки и корешки. Она не раскрывала нам объятий, однако и не поворачивала спину, ещё не зная, как с нами быть дальше. Уцелевшие друзья вполголоса радовались нам, уцелевшим; рассказывая и расспрашивая, невольно переходили на шёпот. Они,

как и мы, видимо, переживали своё состояние невесомости, но их невесомость отличалась от нашей опять же некоторой округлостью, обкатанностью, которых были лишены мы, прибывшие из края острых углов, сами — сплошной острый угол.

Как и в 1937, я приютилась у Лили с Зиной, в их крохотной, тёмной и неизменно доброй норке. Тёткам и самим-то, по правде, негде было жить и нечем дышать — их вытесняли, отнимали последний воздух вещи многих людей и многих поколений, призрачные вещи, вполне реально громоздившиеся и ввысь и вширь. Все мы трое спали на старых горбатых сундуках, под угрожающе провисавшими книжными полками. В изголовье у Зины стоял железный ящик с маминым архивом, привезённым после её гибели моим братом Муром — из Ела-буги через Ташкент — и сбережённый тётками вплоть до моего прибытия. Чтобы в этот ящик засунуть хотя бы руку, требовалось каждый раз разорять многослойное Зинино гнездо, перекладывать её постель на постель больной Лили, ставить дыбом доски, на которых лежал матрац. Мамины тетради я доставала наугад - и ранние, и последние, где, между терпеливыми столбцами переводов, навечно были вмурованы записи о передачах отцу и мне, наброски безнадёжных заявлений, всем, от Сталина до Фадеева, и слова: «Стихов больше писать не буду. С этим - покончено». Читала их по ночам, когда затихала большая коммунальная квартира. Напрасно думала я, что когда-то выплакала все слёзы, - этого было не оплакать. И требовала вся эта мука не слёз, а действий, не оплакивания, а воскрешения.

Перейти на страницу:

Похожие книги