Дьяконов расстегнул плащ, выглянул яркий красный шарф, и плащ перестал быть жестяным. И глаза у Дьяконова оказались совсем не серыми, не жестяными, а теплыми и голубыми.
– За знакомство. За форсирование Канзыбы.
Букварь выпил стакан залпом.
– Ну и лето! – сказал он.
Хлопнула дверь, впустила стонущий ветер, трое в жестяных плащах остановились у печки. Дьяконов подошел к ним, и они стали говорить о шпурах, о запалах и о сжатом воздухе. Букварь видел, что эти трое все время поглядывают на него с любопытством, и от смущения ерзал на хромой табуретке. Дьяконов вернулся и сказал:
– Ты сиди. Сейчас поговорю по телефону.
Он вызвал Кошурниково.
– Мотовилов? – сказал Дьяконов. – Это говорит начальник летучего взрывотряда номер три Дьяконов. Привет. Нужен трелевочный. Да ты не спеши… Ты послушай… Не ори… Я тебе расскажу обстановку…
Дьяконов рассказывал обстановку. Обстановкой был Букварь. Букварь снова ерзал на табуретке, потому что Дьяконов рассказывал о нем как о легендарном герое.
– Ты понял? Я все равно выторгую у тебя трелевочный еще на неделю. Жадный ты… Ну, я жду.
Потом Дьяконов вызвал Минусинск.
– Кустова! Кустов? Еще раз здравствуйте. Я получил вашу записку. Да, ваше распоряжение. Можете спать спокойно. Скала Смородиновая не упадет. Постоит еще. И вас не накажут. Я шучу? Нет, я не шучу. Каким тоном говорю? Вам слышнее. На всякий случай вам надо было застраховаться и иметь документ, подтверждающий, что вы отдали мне распоряжение не взрывать Смородиновую. И вот из-за бумажки вы обманули человека и послали его на верную гибель… Нет, он не погиб.
Дьяконов опустил трубку и стоял, помахивая ею. Трубка хрипела, рычала, внутри нее что-то билось и клокотало. Потом она стихла, и Дьяконов заговорил снова:
– Да, я помню, что вы мой начальник. Не забыл. Еще я не забыл, что я коммунист. И что вы называетесь коммунистом. У нас сейчас не такое время, чтобы из-за бумажки рисковать жизнью человека.
Дьяконов резко положил трубку на рычаг. Он снова стал жестяным. Он шагал от печки до стены и обратно. Шагал быстро, свернул стремительно в угол, к тумбочке, к стоявшему на тумбочке ящику. Открыл крышку, и ящик оказался магнитофоном. Дьяконов пощелкал коричневыми кнопками, бобины дернулись и пошли крутиться. Невидимый пианист ударил по невидимым клавишам. «Скрябин», – решил Букварь.
– И зачем ты полез в реку! – сказал Дьяконов.
Он продолжал ходить. А Букварь подумал: на самом деле, зачем? Получилось глупо. Заставил хорошего человека тратить нервы, не на шутку схватываться с этим Кустовым. Букварь чувствовал себя неловко.
Дьяконов подошел к магнитофону. Остановил пианиста. Из тумбочки достал новую бобину и поставил ее. Магнитофон зашипел, зафыркал и вдруг взорвался, громко и раскатисто. Стекла зазвенели. Магнитофон замолчал, зашипел, снова стали слышны вой ветра, далекие голоса, крики, топот ног, потом наступила тишина, абсолютная, резкая, как глухота, и потом тра-а-ах!
– Взрывы, – сказал Дьяконов. – Я записываю все свои взрывы. Здесь записал уже почти тридцать.
Дьяконов ходил уже медленнее, спокойнее и подолгу стоял у магнитофона.
– Конечно, сначала все это кажется чепухой. Шум – и все. Но ведь симфонии тоже надо учиться слушать. Нет одинаковых взрывов. Разные заряды, разные породы, разные ветры, разные люди. Я различаю каждый шорох, каждое слово, сказанное шепотом, вижу каждую скалу, и каждую скважину на ней, и каждое лицо. Заново переживаю напряжение взрыва. Вспоминаю каждый раз: слева мы неправильно пробурили шпур. Этот шум не символ разрушения, он символ мощи людской.
Дьяконов стоял у окна, почти прислонив лицо к стеклу. Стекла становились синими.
– Видишь шрамы на лбу и на щеке? – обернулся Дьяконов. – И на теле есть рубцы. Хорошо, что меня бросило тогда в Томь. Хочешь послушать тот взрыв?
Он подошел к тумбочке и застыл у магнитофона.
– Нет, хватит взрывов. Послушай музыку.
В комнату ворвался лес, оживленный, многоголосый.
Потом многоголосье затихло, и над самым ухом Букваря запел соловей. Он пел, растягивая звук, негромко и тоскуя. Букварю стало грустно, и он вспомнил о своем Суздале. А соловей защелкал, заспешил, и песня его стала веселой и удалой. Стоял он, наверное, на березовой ветке, выпятив серую грудь, как первый парень на деревне.
– Это другой соловей, – сказал Дьяконов. – Я их много записал. Хотя и не очень люблю соловьев. Они виртуозы, но слащавые. Понимаешь, они салонные…
Пели другие птицы. Как в концерте, по очереди подходили к микрофону. Букварь слушал щегла, дятла, кукушку, дрозда, кулика и других птиц, ему незнакомых.
Где-то в фиолетовом вечернем небе или в кустах, густых, земных, родился тонкий, щемящий душу крик.
– Это иволга. Чаще она смеется, булькает, переливается. Помнишь у Пушкина: «Иль иволги напев живой»? А иногда тоскует. Каким инструментом можно передать ее тоску! И имя у нее какое – иволга. И-вол-га!
Потом, когда кнопка выключила лес, Дьяконов подошел к окну.