Гайне при звуке этого мягкого голоса задрожала от волнения, и только почтение и страх к месту удержали ее от рыданий. Она еще постояла подле нею, ожидая, не скажет ли он чего-нибудь, но так как Михель молчал, то пошла проститься с ребенком и отдала Эстер два рубля за доброту. Она долго стояла в длинном каменном коридоре больницы, мрачном, как ее душа, следила за Эстер, пока та не скрылась, и посылала ей вдогонку слова благодарности и благословения, не замечая, как слезы текли из ее глаз.
Михель же успокоился и торопил ее уйти. Когда они очутились на улице, он притворно вздохнул и попросил для себя рубль. Гайне посмотрела на него долгим укоризненным взглядом, но ничего не сказала и отдала последние восемьдесят копеек, что у нее остались от трех рублей. Он со вздохом поблагодарил ее и на первом повороте приготовился уйти. Ита, поняв его намерение, не протестовала и через несколько минут она уже плелась одна со своим отчаянием, раскаянием и мучительной жалостью к ребенку.
Дома она выдержала тяжелую сцену от барыни, когда та узнала, что мальчика приняли в больницу, но стояла перед ней с окаменевшим выражением в лице, равнодушная ко всему в мире.
— Вы низкая женщина, — кричала барыня, — вы не имели права оставаться в комнате, где он лежал. У него наверно дифтерит. Я бы вас сейчас же выгнала, если бы, к несчастью, не наступили теплые месяцы. Ступайте и примите ванну. Одежду вашу мы сейчас же продадим старьевщику.
Гайне с тем же равнодушием подчинилась всему, чего требовала барыня, и весь день была невнимательна к хозяйскому ребенку.
Ита провела скверную ночь. Собственные огорчения ее отозвались на ребенке. До утра он метался в жару и не давал ей минуты возможности сосредоточиться на своем горе, обдумать его. С привычной покорностью она подчинялась его капризам, бегала с ним по комнате, целовала, ласкала и кормила, пела тихим, нежным голосом, пела громким, чтобы оглушить его, кричала и просила, но все усилия ее были тщетны. Заснув или забывшись на минуту, он просыпался с диким воплем, и опять начиналась та же беготня с ним и старание оглушить его песней, криком. Тревожная мысль о том, что она могла заразить его, гвоздила ее всю ночь, и поминутно она со страхом прислушивалась к его дыханию и не сводила глаз с него, когда он глотал, трепеща увидеть гримасу на его лице. Раза два-три он глухо кашлянул, и ей показалось, что наступил конец ее существованию. От усталости и волнения чувства у нее перепутались, и ей самой неясно было, кого она жалеет, за кого ей страшно. Она трогала его ладошки, которые горели, целовала их со смирением и нежностью и думала, как несчастен ее собственный мальчик, до которого никому в мире дела нет. Но к утру ребенок, однако, забылся, и когда она, наконец, позвонила себе лечь, чтобы отдохнуть, ее охватила такая волна дум, что заснуть она не сумела.
Наступило утро. Ребенок проснулся совершенно здоровым, без жара, веселенький. Гайне не чувствовала усталости от радости за него. Она начала одеваться, думая, как устроить, чтобы вырваться из дому. Часов в десять она начала заговаривать об этом с барыней, зная, что немало потребуется с ее стороны упорства и непреклонности, пока та согласится отпустить ее в больницу. Как Гайне предвидела, барыня сначала не соглашалась, потом кричала, сердилась, но, поняв, наконец, что сила не на ее стороне, примирилась и дала согласие. Но, чтобы оставить за собой последнее слово, выработала детальную программу, как Ита должна будет вести себя в больнице. В сущности, вся эта программа решительно ни к чему не нужна была, так как все знали, что, в инфекционную палату посторонних не впускают, но страха ради и на всякий случай строго приказала Ите к ребенку не подходить Гайне обещала все, чего требовала от нее барыня, и в двенадцать часов вышла из дому.