В смуглых, как загорелое тело, ставнях наивно и доверчиво алело сердечко, и вдруг что-то там изменилось, алость осталась лишь по контуру, отверстие задернулось темным, и обвалом сердца Надежда Филаретовна угадала глаз Петра Ильича, и, хотя между ними существовал договор: не встречаться, не видеться, – в последующие дни они продолжали ту же волнующую игру. Надежда Филаретовна обращала лорнет к смуглым ставням, к алому сердечку, и алость внезапно и неизменно заполнялась влагой робкого и любопытного взгляда. Если уж кто нарушал договор, так это Петр Ильич: он смотрел прямо на нее – и видел, она же скорее догадывалась о его подглядывании.
– Какой я кажусь ему сверху? – спрашивала себя Надежда Филаретовна. – Он видит мой черный бархатный ток, выпуклость лба, мои широкие плечи под шелковой тканью, глухой корсаж, а когда я вскидываю лорнет, то опрокинутое лицо, мое печальное, сухое лицо с маленьким подбородком и бледными щеками, а лучшее, что в нем есть, темные большие глаза пучатся в толстых амстердамских стеклах, как у рака или тех крабиков, которых Сашонок ловил на пляже в Ницце.
От этих мыслей можно было впасть в отчаяние, но спасало одно соображение, связанное с визитом Петра Ильича в ее дом на Рождественском бульваре. Надежда Филаретовна знала о том со слов своего дотошного камердинера Ивана Васильевича.
После тяжелого кризиса, пережитого Чайковским в связи с неудачной женитьбой, он места себе не находил в Москве. И Надежда Филаретовна, бывшая в ту пору за границей, предложила ему пожить в ее просторном и комфортабельном доме на Рождественском бульваре. Петр Ильич хотел было воспользоваться любезным, щедрым приглашением, даже прибыл в назначенный день и час с саквояжем и нотами, был по-царски принят Иваном Васильевичем, но потом опрометью бежал, потрясенный внезапной встречей с ней...
* * *