Чайковский подался вперед и протянул руки, словно собираясь заключить ее в объятия. Он провел ладонями от ее виска до плеч, затем до талии, точно следуя рисунку фигуры, оконтуренной огнем фейерверка. Странно, что она не слышала его громко стучащего сердца. Осмелев, он водил руками над ее прической, почти касался маленьких ушей и нежных волос на долгой шее. Тальма соскользнула, и ее сильные округлые плечи матово белели в темноте.
Внутренне лицо Петра Ильича плакало от странного, горестного счастья. Они были так близки сейчас и так безнадежно разъединены. И казалось, Надежда Филаретовна ощущает нечто удерживающее ее в беседке, но не позволяющее оглянуться. Она дышала прерывисто, раз даже тихонько застонала, и жалоба эта странно отозвалась в Чайковском. Некогда испытанное к Дезире д’Арто вновь ожило в нем.
В полубреду услышал он какие-то голоса: капризный – детский и резкий, недовольный – взрослый. И тут Надежда Филаретовна прошептала: «Боже мой!», выбежала из беседки, и шаги ее зашуршали по песку...
Петр Ильич с трудом перелез через ограду и свалился прямо в руки Алешке.
– Господи, а я-то маюсь! Думал, несчастье какое.
– Ври больше, небось в три листика играл. – Петр Ильич шатнулся и жалобно попросил: – Дай руку, Алешенька...
Ночью, лежа без сна, Петр Ильич сочинял письмо Надежде Филаретовне, произнося слова шепотом вслух: