– Душой. А по паспорту – немец. В отличие от вашего тестя, он имел мудрость записаться русским. Впрочем, скорее это мудрость его предусмотрительных родителей. Мне, Габричевскому, Рихтеру предстоит скоро организованный отъезд с некоторой долей принуждения. Никаких претензий... все по правилам, но не хочется уезжать. Немцам не видать Москвы как своих ушей.
Асмусы наказали мне спросить о Пастернаке: он отправил семью в Чистополь, а сам исчез.
– Мы ездили к нему в Переделкино, – сказал Нейгауз. – Но похоже, он не слишком обрадовался нашему вторжению. Наслаждается одиночеством, хотя делает вид, что ужасно замотан. В Москве дежурит на крыше, на даче весь день копает гряды, вечером переводит Шекспира. Бодр, улыбчив, свеж, у него поразительно крепкие руки и сильная грудь. Да, еще он ездит стрелять на полигон и страшно гордится своей меткостью. Он говорит, что всегда считал себя движущейся мишенью, оказывается – заправский стрелок.
А когда мы прощались, Нейгауз задержал мою руку в своей:
– Так ночью нет ничего страшного?..
Вскоре ему дано было это проверить. Мы расстались надолго. Все произошло, как и предполагал Генрих Густавович, за одним исключением: Рихтеру сказочно повезло. В ту ночь он бродил по Нескучному саду, изживая среди темных деревьев сердечную неудачу, а присланный за ним «эвакуатор» до рассвета просидел в квартире его друзей, приютивших бездомного консерваторского ученика. Ему было предоставлено кресло-чиппендейл с прямой спинкой и роман Майн Рида «Квартеронка». Намучив поясницу и натрудив скучным чтением глаза, он зарекся иметь дело с небожителями и оставил в покое странствующего музыканта...
* * *
...Памятен мне один разговор, свидетелем которого я оказался в лиловом коктебельском вечере, у подножия Карадага. Три пожилых человека говорили о женщинах. Двоих я знал: Нейгауза и члена-корреспондента ныне не существующей Академии архитектуры Габричевского, автора изумительного этюда о загадочном Тинторетто, третьего – с голым, массивным, шишковатым черепом – видел впервые. Он казался мне похожим на виолончелиста Пабло Казальса, о котором я слышал, что он вылитый Пикассо, а этот, в свою очередь, – копия кинорежиссера Арнштама. Он был из дней киевской молодости Генриха Густавовича, к искусству отношения не имел, то ли археолог, то ли палеонтолог, но не исключено, что геофизик, впрочем, это было нейтрально к предмету беседы. Худой, жилистый, прокопченный солнцем, он заявил о себе как о заядлом холостяке и отчаянном волоките. О, как завидовали ему опутанные браком старые женолюбы!
– Я любил эту женщину, но нам пришлось расстаться. Она не выдерживала моей страсти. Я устал от воплей: «Леонтий, пощади!»
– Она так вопила? – спросил Нейгауз, раздувая усы.
– Именно так, – подтвердил Леонтий.
– От страсти? – прорычал Нейгауз.
– От чего же еще? – небрежничал копченый.
– От страсти еще и не то бывает, – вмешался Габричевский. – Моя дама проглотила зубной протез.
– Твоя дама? – Такого удара Генрих Густавович не ожидал. – Когда это было? В прошлом веке?
– Но, Гаррик!.. – Габричевский делал вид, что крайне смущен своим невольным проговором. – Я надеюсь на твою скромность.
– Черт знает что! – вконец расстроился Нейгауз. – Меня окружают старые распутники!
Копченый пожалел его:
– Я слышал вчера на литфондовском пляже, что Липочка из филармонии сходит по тебе с ума.
– Липочка? Эта кувалда? – взревел Нейгауз. – Мне по моим заслугам полагается мадам Рекамье, маркиза Дюдефан, Мария Антуанетта! – Он задыхался. – Клара Цеткин!
Самое интересное, что тут не было ни зубоскальства, ни фанфаронства – разрывающая жизненная сила, неисчерпанность, молодость крови и воодушевленная вера в то, что он вполне мог бы составить счастье всех этих дам...
И еще одна встреча.
Это было посреди шестидесятых, на квартире Святослава Рихтера, когда он жил в Брюсовском переулке, в композиторском доме. Рихтер устроил небольшую домашнюю выставку художника Краснопевцева. Он любил этого одаренного и упрямо чуравшегося спроса художника, который писал одни только камни. Возможно, я ошибаюсь, и художник обращался к другим сюжетам, не только оформляя ради хлеба насущного рекламную страницу «Вечерней Москвы», но от той выставки в памяти сохранились лишь камни. Я не знаю, что сейчас делает Краснопевцев, не исключено, что он изменил своему пристрастию, пошел вширь или избрал новый фетиш. В шестидесятых он не разбрасывался, его аскетическое творчество находило признание у людей, тонко чувствующих живопись; верным почитателем Краснопевцева был Рихтер, сам одаренный художник, одно время всерьез подумывавший о том, чтоб оставить рояль ради холста и кистей.