Синьора Лючетта почувствовала, как у нее все внутри переворачивается от бешеной досады. Нет, это уже была не шутка. Злоба сверкала в этих глазах, на этих губах. Их подмигиванье, их хихиканье намекало на посещения секретарем телеграфа, на доброту, с которой он относился к ней с самого приезда. А его бледность, его смущение только подтверждали злые догадки. Почему он так бледен, так смущен? Может быть, и он считает, что она?.. Нет, это невозможно. Почему же в таком случае? Может быть, потому, что другие верили. Вместо того чтобы так бледнеть и смущаться, он должен был бы протестовать. Но он не протестовал; он делался все бледнее, и выражение жестокого страдания все более явственно светилось в его глазах.
Синьора Лючетта мгновенно все поняла и почувствовала, как в ней что-то оборвалось. Но в эту минуту мучительной растерянности, лицом к лицу с семью потерпевшими поражение нахалами, которые продолжали кричать вокруг нее с душераздирающим бешенством:
— Вот! Вот, видите? Вы это отрицаете, а он — нет.
— Как не отрицает? — воскликнула она, позволив возобладать досаде над всеми противоречивыми чувствами, которые сталкивались и пылали в ней.
И, встав перед Сильваньи, сотрясаясь от дрожи, смотря ему прямо в глаза, она спросила:
— Неужели вы серьезно можете думать, что, предлагая вам эту розу, я хотела объясниться в любви?
Фаусто Сильваньи секунду смотрел на нее, и та же бледная улыбка скользила по его губам.
Бедная маленькая волшебница, вынужденная под этим звериным натиском выйти из заколдованного круга чистой радости, невинного опьянения, в котором она бездумно порхала! И вот теперь, чтобы доказать всем этим разбушевавшимся вожделениям невинность подаренной розы, невинность сумасшедшей радости одного вечера, она требовала от него отказа от любви, которая длилась бы всю жизнь, ответа сейчас и навсегда, ответа, который заставил бы завянуть в его руках эту розу.
Он встал и, посмотрев с холодной строгостью прямо в глаза этим людям, сказал:
— Не только я не могу этому поверить, но будьте уверены, что никто никогда этому не поверит, синьора. Вот ваша роза; я не могу, бросьте ее сами.
Синьора Лючетта взяла не очень твердой рукой розу и бросила ее в угол.
— Вот так… спасибо… — сказала она, только теперь хорошо поняв, какое чувство вместе с этой розой, расцветшей на мгновение, она выбрасывает из своей жизни навсегда.
Сицилийские лимоны
— Здесь живет Терезина?
Слуга, еще в одной рубашке, но уже с пристегнутым к ней высоким крахмальным воротничком, смерил взглядом юношу, стоявшего перед ним на лестничной площадке: юноша был одет по-деревенски, воротник его грубого суконного пальто был поднят до ушей; в одной багрово-красной руке, одеревеневшей от холода, он держал грязный мешок; в другой — для равновесия — старый чемоданчик.
— Терезина? А кто это? — спросил слуга в свою очередь, удивленно подняв густые, сросшиеся брови, которые казались усами, сбритыми с губ и приклеенными на лоб, чтобы не потерялись.
Юноша сначала тряхнул головой, чтобы сбросить с носа капельку, потом ответил:
— Терезина, певица.
— А, — удивленно воскликнул слуга с иронической улыбкой. — Вы ее так называете, без всяких церемоний — Терезина? А сами кто будете?
— Здесь она или нет? — спросил юноша, хмуря брови, и хлюпнул носом. — Скажите ей, что приехал Микуччо, и дайте мне пройти.
— Сейчас нет никого, — ответил слуга с застывшей на губах улыбкой. — Синьора Терезина Марнис еще в театре, и…
— А тетя Марта? — прервал его Микуччо.
— А, вы племянник?
И слуга немедленно стал очень вежлив.
— Тогда пожалуйте, пожалуйте. Никого нет дома. Ваша тетя тоже в театре. Они не вернутся раньше конца спектакля. Это бенефис вашей… как вашей милости приходится наша синьора? Кузина, должно быть?
Микуччо смутился и немного помолчал.
— Я не… нет, я не двоюродный брат, по правде сказать… Я… я Микуччо Бонавино; она знает. Я нарочно приехал из деревни.
При этом ответе слуга счел правильным не титуловать юношу «ваша милость» и просто обращаться на «вы»; он провел Микуччо в темную комнатку около кухни, где кто-то ужасающе храпел, и сказал:
— Садитесь. Я сейчас принесу лампу.
Микуччо сначала посмотрел в ту сторону, откуда доносился храп, но ничего не мог разобрать; потом стал смотреть в кухню, где повар вместе со своим помощником готовил ужин. Смешанный запах варившихся кушаний охватил его — Микуччо слегка опьянел и почувствовал головокружение. Он почти ничего не ел с утра, а приехал из Мессины: целые сутки по железной дороге.
Слуга принес лампу, и тот, кто храпел за занавеской, перегораживавшей комнату от одной стены до другой, пробормотал сквозь сон:
— Кто здесь?
— Эй, Дорина, вставай, — позвал слуга. — Ты же видишь, что здесь синьор Бонвичино.
— Бонавино, — поправил Микуччо, дуя себе на пальцы.
— Бонавино, Бонавино, знакомый синьоры. Ты здорово спишь. Я должен накрывать и не могу делать все сразу, понимаешь? Разве управишься следить за поваром, который ничего не умеет, и за всеми, кто приходит!