Сквозь дверную щелку она видела в спальне немногих собравшихся, согбенные фигуры на стульях, едва заметное шевеление губ, видела своего сводного братца, прильнувшего виском к кленовому узору стены, несчастного братца, который не виноват, что весь дергается и руками взмахивает. Впрочем, от одного слова «братец» у нее сразу запершило в горле. Братец-то братец, а не родня, не из семьи, отец походя произвел его со школьной сторожихой и экономкой, которую сам же затребовал то ли у дирекции, то ли у общины, то ли еще неизвестно где под предлогом, что не обязан-де в школе еще и полы драить, а уж потом от этой случайной и убогой любви, понятным и самым предсказуемым образом, появился на свет случайный и убогий приплод в виде ее сводного братца.
Когда Сильвано, явно желая окончательно и бесповоротно вскружить ей голову, сказал, что хочет ребенка, она стояла на перроне то ли третьего, то ли четвертого пути на главном вокзале их провинциальной столицы, под окнами ночного экспресса Мюнхен — Милан, а Сильвано, свешиваясь из окошка своего купе, ласково повторял имя ребенка, которого он, по его словам, так от нее хочет, снова и снова повторял имя Петер, а она, не поднимая глаз, кивала вагонным колесам — те наконец дрогнули и покатились, унося поезд в далекий, но уже вполне вообразимый Милан, где Сильвано тогда учился в политехникуме и сдавал последние экзамены.
В середине марта, когда дождь лил стеной, просто потоп, Сильвано вернулся. Молча, почти все время молча, она вбирала в себя движения его пальцев, такие легкие и нежные, что казалось, он раскатывает и мнет на ее коже комочки теста. Однажды ночью, наверно, уже под утро, он расстелил на кровати глянцевый лист пергамента и разложил на шуршащей фольге холодные куриные крылышки и грудки, они заедали их черными оливками из Калабрии и плевались друг в друга косточками. По крыше мансарды тяжело стучали дождевые капли. Прямоугольник окна-люка над изножьем кровати мерцал в темноте белесым туманным пятном. Сильвано говорил по-итальянски, а она даже не замечала, понимала все, хотя сама в ту пору умела произнести на его языке лишь несколько слов.
Внезапно — но это только для нее было внезапно — бормотание за стеной стихло, и коричневая дверь распахнулась. Вдруг все они вышли, стали произносить слова соболезнования, а Ольга в ответ едва успевала кланяться, благодарить и наливать каждому стакан или стопку. Тут и сводный братец подоспел, стал ей помогать, проливая трясучей рукой шнапс мимо рюмок, но все равно продолжал наливать, старался, ведь он как-никак сын ее отца, вон, даже взмок от усердия.
Когда последние наконец удалились, она прошла в мертвецкую, села там, и Флориан позади нее тоже устроился на стуле. Впервые в жизни она ощутила даже что-то вроде близости и родства к братцу, хоть никогда и не жила с ним под одной крышей. Впрочем, даже и не будь его сейчас рядом, ей все равно не было бы страшно при виде непривычно мягкого, бесформенного отцовского подбородка. На щеках и скулах успела отрасти щетина, резко выделяясь на безжизненно белой коже. Больше всего ей хотелось сейчас просто поговорить с Флорианом об отце, их общем и таком чужом отце, но оба сидели молча, даже без молитвы, и следили за мерцанием свечей в голове и в изножье дощатого настила, который, несмотря на всю свою жесткость, уже не мог причинить артрозным отцовским суставам ни малейшей боли.
Отец, надо отдать ему должное, все-таки ругался на итальяшек совсем не так, как остальные. «Мы немцы!» — это она часто от него слышала. «Мы немцы!» Только и скажет, но и этого было достаточно. Однако время от времени он принимался клясть на чем свет стоит и «этих твердолобых ослов» здесь, наверху, которые ни в чем, буквально ни в чем ни бельмеса не смыслят. «Терпимость! — восклицал он. — У этих южан тоже кое-чему можно поучиться!» Однако чуть что, особенно когда напьется, принимался, забыв про всякую терпимость, орать как солдафон, выкрикивал целые речи, в которых поминал не только «нас немцев» и «немецкую отчизну», но и немецкую пунктуальность, немецкую дисциплину, качества, коим всем прочим народам не худо бы у немцев поучиться, да-да, поучиться у нашего брата, и не где-нибудь, а в казарме, — это он-то, кто на своем веку в класс вовремя вошел от силы однажды, да и то случайно, и доблестный трудовой путь завершил не на рабочем месте, а словно последний бродяга, в овраге у ручья, пьяным в стельку. И тем не менее именно он ораторствовал у стойки, требуя хорошенько проучить итальянцев, этих макаронников, что живут абы как, безо всякого проку и смысла.
Чтобы прогнать от себя образ медленно опускающегося выпивохи, каким неотступно стоял перед ней отец, чтобы вспомнить его хоть сколько-нибудь приятным человеком, ей пришлось предположить, что он, найденыш, дитя без роду без племени, выросший сиротой-нахлебником на хуторе у Ляйтнеров, видимо, больше других тянулся к тому, что принято считать родиной, и, не найдя себе родины среди людей, тем истовей стал цепляться за само понятие, за сами эти слова: «родина», «отчизна», «отечество».