Составив на поднос стаканы из-под вина с засохшими красноватыми потеками и стопки из-под шнапса, Ольга отнесла поднос на кухню и тщательно, стакан за стаканом, принялась отмывать их под холодной водяной струей. Как часто доводилось ей, хотя обычно лишь на мгновенья, одной в доме у Сильвано или, еще чаще и особенно остро, вместе с ним в кругу его шумных друзей, вдруг ощущать себя совершенно одинокой, безродной и неприкаянной, без всякой опоры в жизни, словно они с Сильвано никогда не смогут по-настоящему зажить вместе, никогда не сумеют пробиться друг к дружке через последнюю перегородку и соприкоснуться, наконец, головами. Чужой, нет, правда, напрочь чужой чувствовала она себя иной раз рядом с ним в итальянском квартале, но и здесь, в этом доме, где она как-никак выросла, здесь, под родительским кровом, где все должно быть родным и близким, — и здесь все давило на нее чуждостью, кололо неприязнью глаза и уши, стесняло голову и грудь, ложась на сердце безысходной тоской. Но с Сильвано она хотя бы может ругаться, стараясь перекричать, криком пробиться к нему сквозь эту последнюю тонкую перегородку.
Впервые они увидели друг друга сквозь пламя костра, с аппетитом уплетая свиные сардельки с палентой[1], и не в городе, а в горах, в горной долине, изрезанной сочно-зелеными болотистыми впадинами среди корявых карликовых сосен. Или все-таки в городе, у стойки бара, — она не помнит точно, но как сейчас видит его там, на горном лугу, под голубым небом, с охапкой лапника и сосновых сучьев, как он проходит мимо, как склоняется над костром, она смотрела на его широкую спину и потертые заплаты на серо-голубых джинсах, но тогда ей показалось, что он слишком уж важничает, слишком выставляет напоказ свою многозначительную немногословность, волнистую темно-каштановую шевелюру и свой диковинный южный итальянский говор. Возможно, конечно, что она видела его и прежде, когда сидела в угловом баре у моста, только внимания не обратила, или на улице между овощным рынком и газетным киоском, среди других парней, которые так любят по трое-пятеро там слоняться, оборачиваясь вслед каждой юбке и задорно посвистывая сквозь зубы, или торчать перед кинотеатром «Корсо», возле какой-нибудь из афишных тумб, руки в брюки, пока не дождутся начала сеанса или не отправятся вниз, на эспланаду, под аркады улицы Свободы.
В учительской комнате на стенах ни одной картинки, даже Христа или Богородицы — и тех нет, только газетная вырезка, одна из множества, которые она когда-то собирала про героев освободительной войны, про самых доблестных тирольцев, всем тирольцам тирольцев, у нее целая тетрадка была с наклеенными газетными заметками и картинками, так вот, одного из этих вырезанных Хоферов[2] отец приколол кнопками в простенке между двумя окнами. Так, цветной репродукцией, он там до сих пор и красуется.
Из мертвецкой вышли Флетшер и Нац, оба подошли к ней, как по команде, подали руки, Флетшер, правда, едва коснулся ее пальцев, тем не менее она даже в этом мимолетном прикосновении успела ощутить разницу между его тяжелой лапищей и легкой, ловкой рукой трактирщика Наца, хозяина «Лилии», — он-то попрощался долгим, осознанным, скорбным рукопожатием. Да, именно Игнацу, или попросту Нацу, как его здесь все зовут, принадлежит трактир, что был ближе всего от учительского дома и где отец упился до смерти, этому Нацу она бы с превеликим удовольствием прошипела сейчас прямо в рожу «Grazie! mille grazie!»[3], но вместо этого только спросила:
— Вина или крепкого?
Нац один из первых стал ее итальяшкой дразнить, еще в школе, на школьном дворе, потому что она сделала домашние задания по итальянскому и учительница-итальянка перед всем классом ее похвалила.
Стоя сейчас у стола в горнице и ни одному из этих двоих не предлагая садиться, уж Нацу точно ни за что, она ждала, когда же наконец они поднесут стопки со шнапсом к своим слюнявым, потрескавшимся от табака губам, на которые ей так противно смотреть, и услышала, как трактирщик спрашивает, не угодно ли ей, чтобы суп на поминки был с клецками, и не желает ли она заказать для детей что-нибудь сладкое.
— Да-да, конечно, — ответила она, изо всех сил стараясь не отрывать глаз от пола, от этих выскобленных, никогда не знавших лака половиц, которые ей сегодня пришлось отдраивать щеткой.