И все эти раскаленные часы, пока из ран Его струилась кровь, струилась и иссякала, взывал средний Распятый к Матери Своей. Быть может, и в самом деле Своим угасающим взором Он видел Ее, согбенную, стоявшую у ног Его в кучке женщин, закутанных в одежды, и искавшую своими глазами Его глаза. Или, возможно, сомкнулись уже глаза Его и обратил Он Свой взор лишь вовнутрь Себя и не мог видеть Ее более – ни Ее, ни других женщин, ни всей толпы. Ни разу в течение этих шести часов не призывал Распятый Отца Своего. Вновь и вновь взывал Он: “Мама, мама…” Часами взывал Он к Ней. И лишь в девятом часу[149], в последнее мгновение, когда душа покидала Его, передумал Он и возопил вдруг к Отцу Своему. Но и в последнем вопле не назвал Он Отца Своего отцом, а возроптал: “Боже Мой! Боже Мой! Для чего Ты меня оставил?”[150]. Иуда знал, что с этими словами иссякли жизни – обоих.
Другие распятые, справа и слева от Умершего, продолжали агонизировать на крестах под пылающим солн цем еще час или более. Раны от гвоздей шевелились облаком жирных зеленых мух. Распятый справа исторгал страшные проклятия, и белая пена, клокочущая и пузырящаяся, выступала на его умирающих устах. А распятый слева в страданиях своих время от времени издавал мычание, низкое, отчаянное, замолкал и вновь мычал. Только к среднему Распятому пришел Истинный Покой[151]. Глаза Его закрылись, исстрадавшаяся голова Его поникла, худое тело Его выглядело изнемогшим и слабым, словно тело хилого подростка.
Человек не стал дожидаться, пока троих умерших снимут с крестов и тела их унесут. Как только с проклятиями отлетела душа последнего распятого, человек сразу же покинул место казни, обогнул стены города, безразличный к усталости и жаре, к голоду и жажде, без мыслей, без тоски, опустошенный, лишенный всего, что было в нем во все дни его жизни. Шагая, он чувствовал удивительную легкость, словно наконец-то с плеч его свалилась тяжкая ноша. Каштановой масти плешивый пес, криволапый, с гноящейся спиной приблудился к нему по дороге и теперь бегал вокруг него, заискивая и суетясь. Человек достал из сумки кусок сыра, наклонился и положил перед псом, тот с жадностью проглотил подношение, дважды хрипло пролаял и побежал дальше за человеком. Ноги сами привели путника к старой харчевне, стоявшей на дороге в его родной город Кариот[152]. На пороге харчевни человек снова наклонился к псу. Он дважды погладил его по голове и сказал шепотом: “Ступай себе, пес, ступай и не верь”. Пес повернулся и потрусил прочь, опустив голову и поджав хвост, волочившийся меж лапами, но спустя несколько мгновений развернулся, чуть ли не на брюхе пересек порог харчевни и ползком забрался под стол, за которым сидел человек. Там, осторожно положив голову на запыленную сандалию своего благодетеля, лежал он, не издавая ни звука.
Я убил Его. Он не хотел идти в Иерусалим, а я тянул Его в Иерусалим чуть ли не против Его воли. Неделя за неделей я обращался к Его сердцу. Его снедали сомнения и тревоги, вновь и вновь спрашивал Он меня, спрашивал остальных Своих учеников – Он ли Тот Человек? Сомнения не оставляли Его. Снова и снова испрашивал Он знак свыше. Снова и снова охватывала Его жгучая потребность еще в одном знаке. Еще только один последний знак. А я и старше Его, и спокойнее, и более сведущ в жизни, я – когда в минуты сомнений вперял Он Свой взор в мои уста, – я говорил, повторяя снова и снова: “Ты Тот Человек. И Ты знаешь, что Ты Тот Человек. И все мы знаем, что Ты Тот Человек”. Говорил утром, говорил вечером, и снова утром, и снова вечером, что в Иерусалим, и только в Иерусалим, идти нам следует. Я намеренно умалял важность творимых Им деревенских чудес, слухи о которых растворялись в тумане других слухов о всевозможных чудотворцах, во множестве бродивших по деревням Галилеи и лечивших больных наложением рук. Слухи эти реяли меж холмов, пока не рассеивались и не растворялись.
Но Он отказывался идти в Иерусалим. “В следующем году, – говорил Он, – быть может, в следующем году”. Чуть ли не силой пришлось мне тащить Его в Город навстречу празднику Песах. Снова и снова говорил Он нам, что в Иерусалиме, убивающем своих пророков, Его сделают посмешищем. Единожды или дважды Он сказал, что в Иерусалиме ждет Его смерть. Он испытывал страх и трепет пред Своей смертью, как боится своей смерти всякий человек, хотя в сердце Своем хорошо знал. Знал все, что Его ожидает. И все же отказывался принять то, что всегда знал, и со дня на день ожидал, что будет Ему позволено навсегда остаться лишь целителем из Галилеи, бродящим по деревням и пробуждающим сердца Своей Благой вестью и знамениями.