– Если бы, вместо того чтобы распять справа от Иисуса Благоразумного разбойника[144], Понтий Пилат приказал распять Иуду, то Иуда возвысился бы в глазах христиан и был возведен в ранг святых; статуи Иуды Искариота на кресте украшали бы сотни тысяч церквей, миллионы христианских младенцев носили бы имя Иуда, римские папы брали бы себе его имя. И все же я говорю тебе: с Иудой Искариотом или без Иуды Искариота, но так или иначе – ненависть к евреям не исчезла бы из мира. Не исчезла и даже не уменьшилась бы. С Иудой или без него еврей продолжал бы воплощать образ предателя в глазах верующих христиан. Из поколения в поколение христиане всегда напоминали нам, как вопила толпа перед Распятием: “Распни Его! Распни Его… Кровь Его на нас и на детях наших”[145]. А я говорю тебе, Шмуэль, что драка между нами и арабами-мусульманами не более чем эпизод в истории, короткий и мимолетный. Через пятьдесят, сто или двести лет о нем не останется даже воспоминания, а вот то, что между нами и христианами, – это явление глубокое, темное, оно может тянуться еще сотни поколений. Пока у них каждый младенец с молоком матери впитывает учение о том, что ходят в этом мире существа – убийцы Бога или потомки этих убийц, дотоле не будет нам покоя. Ты, по всему видно, уже прекрасно обращаешься с костылями. Еще немного – и мы с тобой сможем сплясать вместе о восьми ногах. Поэтому я жду тебя завтра, как обычно, после обеда в библиотеке. А сейчас я позвоню одному из своих дорогих ненавистников, усажу его ненадолго на раскаленные угли, а потом ты составишь мне компанию, прочтешь лекцию об исправлении мира, о Фиделе Кастро и Жан-Поле Сартре и о величии “красной” революции в Китае, а я, по своему обыкновению, слегка ухмыльнусь, ибо, по-моему, мир неисправим.
46
В один из последующих дней, субботним утром, когда небо было затянуто низкими серыми облаками и весь дом в конце переулка Раввина Эльбаза стоял, словно низвергнутый в подземелье и окутанный тенями за стеной густых кипарисов, Шмуэль Аш задумал подняться по винтовой лестнице в мансарду. Костыли он положил у подножия лестницы, ухватился двумя руками за перила и на одной ноге попытался запрыгивать со ступеньки на ступеньку, приподняв загипсованную ногу, чтобы не наткнуться на следующую ступеньку. Но, преодолев три ступени, он почувствовал, как у него перехватило дыхание – накатил приступ астмы. Он махнул рукой, передохнул пару минут, сидя на третьей ступеньке, и поскакал на одной ноге вниз, к подножию лестницы. Там он подобрал костыли, оперся на них, проковылял обратно во временную свою комнату на нижнем этаже, добрался до тахты, упал на нее и прижал к губам ингалятор. С четверть часа он лежал на спине и мысленно спорил с Шалтиэлем Абрабанелем: почему же, в сущности, по мнению Абрабанеля, евреи – единственный народ в мире, не достойный иметь собственное государство, собственную отчизну, право на самоопределение, хотя бы на маленькой части земли его предков? Хотя бы крошечное государство, меньше Бельгии, даже меньше Дании, при том, что три четверти территории – безжизненная пустыня? Неужели евреям определено некое беспросветное наказание до скончания времен? За грехи наши изгнаны мы с земли нашей? Потому что евреи – убийцы Бога? Неужели и Абрабанель полагал, что над евреями, и только над евреями, нависло вечное проклятие?