— Я вижу в Бен-Гурионе величайшего еврейского лидера во всех поколениях. Более великого, чем царь Давид. Возможно, одного из самых великих государственных деятелей во всемирной истории. Это человек здравомыслящий, с открытыми глазами, он увидел и понял уже давно, что арабы никогда не согласятся по своей доброй воле терпеть нас здесь. И не согласятся поделиться с нами — ни территорией, ни властью. Он знал — задолго до того, как это стало ясно его соратникам, — что ничего мы не получим на серебряном подносе, никакие сладкие речи не изменят сердца арабов, не наполнят их любовью к нам. Он также знал, что никакая внешняя сила не придет защитить нас в день, когда поднимутся арабы, чтобы выкорчевать и выбросить нас отсюда, всех до единого. Уже в тридцатые годы, после того как он вел продолжительные беседы с арабскими лидерами, среди которых были и милые друзья Шалтиэля Абрабанеля, Бен-Гурион пришел к выводу: все, что мы не добудем собственными силами, нам никто не даст из милости. Миха, мой сын, иногда уходил ночью в рощу Тель Арза, где обучался боевой стрельбе, потому что он тоже знал это. Все мы знали. Только я не знал, что мой сын… Не мог представить себе, что мой сын… Не хотел даже на секунду вообразить себе. “Он уже не юноша, — говорил я себе, — ему тридцать семь, и почти профессор”. Иногда, в первые недели после несчастья, я воображал, что слышу Шалтиэля Абрабанеля: “Веришь ли ты до сих пор, что все это того стоило?” Этот вопрос, который Шалтиэль мне никогда не задавал, наносил мне ужасную рану, словно вновь и вновь нож вонзался мне в горло. С тех пор мы друг с другом не разговаривали. Ни я, ни он. Молчали. Все выцвело, поблекло. Изредка лишь перекидывались словами о починке черепичной крыши, о покупке холодильника. А теперь, по великой милости своей, будь так добр, положи эту тарелку с ложкой в раковину в кухне, не трудись мыть ее и ставить на место, а мчись со всех ног, догоняя подол ее платья. Я же, со своей стороны, не вижу ни малейшей пользы в твоих ухаживаниях. Ты не предназначен ей, и она тебе не предназначена, и, по сути, она уже не предназначена никому из людей в этом мире. Одинокая женщина до конца дней своих. И после моей смерти она будет одинокой в этом пустом доме. Чужой не войдет сюда. Или, возможно, все-таки войдет, но будет изгнан на следующее утро или спустя короткое время. Как придет, так и уйдет. Да и тебя скоро выпроводят, и я потеряю тебя. Поторопись. Нарядись в лучшие свои одежды и лети во весь опор. Не беспокойся обо мне. Я еще посижу здесь со своими книгами и тетрадями до утра, а тогда собственными силами доберусь до своей постели. Ступай, Шмуэль. Иди к ней. Ведь у тебя уже нет выбора.
43
Но в тот вечер Шмуэль Аш не пришел на встречу с Аталией. Уже покидая дом — неистовыми шагами, шапка на необузданной шевелюре, пальто застегнуто до самой шеи, на брюках не хватает одной пуговицы, — он оступился на проклятой ступеньке у самой двери. Всем своим весом придавил ее край, и другой ее край рычагом рванулся вверх, отбросив Шмуэля назад. Кубарем он отлетел к стене, ударившись о нее спиной и головой, а затем еще раз ударившись головой, когда рухнул на пол — да так, что неестественно подвернул под себя левую ногу. Боль пронзила лодыжку, но боль, взорвавшаяся в голове, была еще сильнее. Шапка слетела с головы и ускакала по коридору. Шмуэль, распростершись на полу, ощупал буйную шевелюру и почувствовал, как по пальцам бежит теплая кровь. Несколько мгновений лежал он так без движения и, к собственному удивлению, вдруг обнаружил, что смеется. Смеется и стонет одновременно. Несмотря на боль, его одолел смех, будто случилось это с кем-то другим, не с ним, или ему удалась некая поразительная и весьма забавная проделка. Он еще пытался подняться, встать хотя бы на колени, когда послышался перестук костылей Гершома Валда. В своей комнате старик услышал грохот, проковылял в коридор и разом увидел и неестественно изогнутую ногу, и кровь на лице и на полу. Валд развернулся, поспешил на костылях к письменному столу, где стоял телефон, позвонил в “скорую” и вызвал карету. Затем вернулся, прошел на костылях весь коридор, с трудом наклонился, опираясь на один костыль, достал из кармана клетчатый платок, приложил его к кровоточащей ране на голове Шмуэля и сказал:
— Этот дом не приносит тебе счастья, Шмуэль. Вообще-то, никому из нас.
Шмуэль снова рассмеялся:
— Теперь и мне понадобятся костыли. Или инвалидная коляска. Отныне здесь будут стучать две пары костылей.
Однако смех у него получился каким-то судорожным и завершился стоном.