Даже когда Иуда предается кусающему поцелую, художники по большей части придают ему человеческий, а не демонический облик. То, что образы Иуды, явленные нам мастерами визуальных искусств, более очеловеченные и снисходительные, чем образы, созданные теологами или литераторами, возможно, объясняется не только центральным местом человеческих фигур в изобразительном искусстве, но и теми приемами, посредством которых изображения ограничивают сцену предательства, вырывая ее из канвы Драмы Страстей. Даже так называемые «повествовательные» картины как будто останавливают сюжет, ограничивают своими рамками определенный момент или несколько моментов, оставляя нас в сомнении относительно причин и последствий конфликтов, их начала и конца. Особенно когда Иуда и Иисус противопоставляются первосвященникам в визуальных сценах предательского поцелуя, они создают сцену для писателей, которые начинают наделять Иуду внутренней «начинкой». На полотнах Карраччи и Караваджо в особенности мы видим Иисуса, как и Иуду, подавляемых репрессивными методами социального контроля, что определяет обоих их как преступников, правонарушителей, отверженных, анафему морально падшим, но высоко эффективным полицейским властям гражданского государства.
Едва ли стоит оговаривать, что философы и авторы, жившие в более поздние века, в «светские» периоды истории, и живущие ныне, пользовались и пользуются большими свободами. Но с XIII и до XVII века мастера изобразительных жанров фокусировали свое внимание на знаке предательства любви, который ирландский поэт Брендан Кеннелли недавно описал с субъективной позиции Иуды:
«Я подхожу к нему
Я целую утомленные предания в его глазах
Я целую молящие оспинки на его лице
Я целую милость, источаемую чрез его кожу
Я целую его искреннее прощение греха
Я целую женщин, склоняющихся подле него
Я целую мужчин, продолжающих его дело
Я целую монеты, заработанные и брошенные ради него
Я целую убийц, нанятых его детьми
Я целую толпу, поклоняющуюся ему
Я целую предательство людей
Я целую память о нем
Я целую его забвение
Я целую его слова его молчание
Я целую его сердце
Я целую его участливую бесстрашную любовь
И мне кажется, он вновь ожил» (239).
По мнению одного из блестящих интерпретаторов Кеннелли, поцелуй в этом фрагменте является «актом зеркального отражения, копирования, моментом, в который Христос понуждается признать не свою исключительность, а то общее, что его связывает с падшим человечеством» (Roche, 93).
Снятый крупным планом кадр из фильма Паоло Пазолини «Евангелие от Матфея» (1964), в котором хорошо видна шея Иуды, благодаря короткой щетине на подбородке, также акцентирует нашу схожесть с Иудой, равно как и схожесть Иуды с Иисусом: их взаимную связь.[236] Трактуемые аллегорически, визуальные интерпретации отношения Христа к Иуде, христиан к иудеям отражают братскую любовь «phileo», непримиримую борьбу страстей «eros и thanatos» и сострадание «agape». Художники Средневековья и эпохи Ренессанса предвосхитили мыслителей Просвещения, высветив человечность Иуды, и более поздних поэтов и драматургов, продолживших писать героизм, питаемый дерзким заявлением Иуды: «Знание принадлежит одному, так будет всегда./Тому, кто отваживается признать, поцеловать и убить своего Бога» (Kennelly, 136).
Глава 5.
СКВОЗЬ ПРИЗМУ СОВРЕМЕННОСТИ: ПРОБЛЕМА ЖЕРТВЕННОСТИ
Реабилитации Иуды в эпоху Просвещения способствовали авторы, представлявшие его сначала поддающимся исправлению, небезнадежным, грешником, а затем и вовсе героическим повстанцем. Идеализированный Иуда подвиг писателей XIX — начала XX вв. отстаивать благожелательные намерения предателя. Даже когда этот мятежник лишен своих мотивов, несчастный Иуда вызывает симпатию, поскольку он страдает из-за ограниченности искупления и вопросов Божьей справедливости, равно как и от силы Сына Божьего.