— Да это все и сейчас видно, Изида сердца моего… Сперва соберутся сенаторы — как хорошо прозвал их римский народ: выходцы с того света! — и начнут рассуждать о том, как было бы хорошо возвратиться к республике, и будут спорить о том, как это сделать, до тех пор, пока не придёт какой-нибудь смельчак с преторианцами и не разгонит их. Я и то все на цезарей удивляюсь: для чего берегут они весь этот хлам? Ведь белые тоги только и делают, что вотируют всякие почести цезарю да между собой грызутся…
— А тогда разогнать и их всех…
— Ого! — засмеялся Анней и, вдруг обняв её, воскликнул: — Ах ты воительница моя!.. А ведь недавно я хотел было от тоски даже жилы себе вскрыть, клянусь тебе всем Олимпом сразу!.. А ты вот вылечила… И потому… — Он крепче обнял её и звучным голосом своим вдруг начал:
— Какая прелесть! — вся прижалась она к нему в лунном свете. — Это твоё?
— Не совсем, дитя. Это Катулл. Но это все равно: мы с ним не считаемся, что его, что моё — не все ли равно?..
— Но… ведь он давно умер?
— Так что же? Если не заимствовать немножко красоты у мёртвых, так у кого же и заимствовать? Тем более что он от этого ведь не обеднеет…
— А, отстань, болтун!.. С тобой ни о чем серьёзно говорить нельзя…
И она опять котёнком прижалась к нему. Оба задумчиво смотрели на ласковые, напоённые серебром луны волны, которые тихо качали корабль. В глубине его враз, по команде hortator'a, ударяли многочисленные весла, а на корме чуть слышалась тихая песня рабов…
Прошли Байи с их роскошными виллами, прошли светившийся огоньками в глубине залива Неаполь, и Капри с его мёртвыми теперь дворцами Тиверия, и весёлую, в огнях, Помпею…
— Ну, а теперь баиньки, — проговорил Анней. — Пойдём, кошечка.
— Ну, подожди… Здесь так хорошо, — сказала Эпихарида. — А ты знаешь, я не простила бы ему за одну только Актэ…
— Опять об обезьяне?! — с притворным ужасом воскликнул Серенус. — Да что он, заколдовал, что ли, тебя?.. Пусть провалится он в тартар! Не оскверняй грязным именем его эту светлую ночь любви…
— А, если бы ты только знал, как она его любит! — тихо проговорила гречанка. — Уж он ли не безобразен, он ли не свинья — нет, все она ему прощает и чуть что не молится на него… У неё есть его бюст, и она каждое утро первым делом ему, точно богу, свежие цветы из сада приносит… И все тихонько по храмам бегает: обоймет тёплый жертвенник и лежит, богов за него молит…
— Да ведь она… как это там у них называется?.. христианка…
— Ну так что же?.. Если я поклоняюсь Артемиде, это не значит, что я не могу чтить Изиды… Христос — Христос, а Зевс — Зевс… Какой ты бестолковый!.. Она удивительна, бедная Актэ, в этом своём обожании обезьяны…
— Купидон слеп, дитя моё, — сказал Анней. — Это было известно ещё и древним. Но не всегда все же: для меня он постарался и откопал такое сокровище, за которое я не возьму не только всех кладов Дидоны, но и всей римской империи! — воскликнул он и, опять поцеловав её захолодавшую от ночного ветра щёчку, вдруг унывно заговорил:
Эпихарида звонко рассмеялась.
— А это чьё?
— Все его же, друга моего Катулла. Твоё невежество повергает меня в бездну самого чёрного отчаяния…
На ранней зорьке прошли в нежно-розовом тумане вдали Сцилла и Харибда. Потом в дымке прошёл мимо Панорме, старая финикийская колония у подножия крутого утёса. Вдали темно-синей пирамидой стояла грозная Этна под султаном белого дыма… Потом слева далёким маревом всплыл порт Эмпедокла, а над ним Агригентум, в древности пышный Акрагас, который Пиндар называл «прекраснейшим из городов смертных». Теперь, при римлянах, он совсем захудал, и тихим, глубоким сном спали там теперь среди серебра оливковых рощ прекрасные храмы… А впереди все яснее и яснее проступал берег Африки…